двухсотом километре, я его туда не посылал, и поэтому никаких обязательств у меня перед ним нет, тем более драндулет отправлен в металлолом.
Но снова — дзинь-дзинь-дзинь.
— Да иди ты, — отвечаю в сердцах, — на двести первый километр!
— Куда? — И узнаю родной голос жены.
— Ты?
— Я.
— Что случилось?
— Я хочу тебя видеть.
— Ну, что такое?
— Если я умру, ты не люби… никого…
— Дур-р-ра! — умираю от крика. — Что с тобой?!
— Ты никого не будешь больше любить, обещаешь? — рыдает.
— Никого! — рыдаю я. — Прекрати все это, ради Бога…
— Поставь за нас свечку, — просит.
— Хорошо.
— Ты знаешь… церковь у рынка…
— Знаю… Прости меня.
— И ты меня прости.
— Я скоро буду, — говорю. — Тебе принести что-нибудь?
— Ничего.
— Я принесу повесть, — шучу, — и фантастическую феерию, — шучу. Наконец родил двойню. Слово за тобой.
— Ой, я тогда точно не рожу, — шутит.
И мы оба и смеемся, и плачем.
Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, празднично-трудолюбив, контрастен. Пластается на берегу экологически чистого океана. На одном из травяных островков возвышается Статуя Свободы, встречающая путников мира поднятой рукой, где зажат факел, похожий на гигантское мороженое в вафельном стаканчике.
В пятизвездочный отель входили две экзотические фигуры, они неряшливо ели мороженое, громко говорили по-русски, хохотали по-американски и были одеты, как техасские ковбои. Их встречала милая, чрезвычайно взволнованная девушка:
— Ваня! Любаша! Виктор Викторович пропал!
— И тута покою нету! — в сердцах говорит «техаска».
— Он меня достал! — говорит «техасец». — И в раю ему не живется.
— Да помолчите вы! — не выдерживает Виктория такого критического отношения к любимому человеку.
— Надо Коленьке звонить, — решает Любаша. — И Николиньке.
— Уже. Сейчас будут. — Слезы капают из влюбленных глаз. — Я только на минутку за этим… за чизбургером. А он ушел и не предупредил. Разве так можно?
— Ой, и не говори, мужик — одно наказание, — признается Любаша. Никакой полезной пользы от них, одни убытки.
— Поговори у меня, — супится Ванюша, — герла!
— Цыц у меня, бой! — И напяливает сомбреро по самые его ковбойские уши.
Тяжелое дыхание человека. Окропленное потом лицо. Ба! Да это же Загоруйко Виктор Викторович, ученый Божьей милостью. Неуемный практик куда-то взбирается по шершавой бетонной поверхности. За его спиной все тот же замызганный рюкзачок. Что за новое дело удумал он, скромный герой начала ХХI века?
В прекрасном и удобном номере отеля с видом на океан суматоха. Все друзья господина Загоруйко заняты поиском ответа на вопрос: где он?
— Ну куда его понесло, негодника? — спрашивает Любаша. — Все долляры на месте. А как тута без долляров?
— А может, болваны уже явились, — шутит Николь, — не запылились?
Шутку не принимают и чертыхаются, вспоминая ужасы прошлого приключения. В это время журналист выходит на балкон, с него открывается великолепный вид на океан и на малахитовые островки в нем…
— Ну конечно же! — торжествует Ник от неожиданного озарения. — Как я сразу не догадался!
— Что такое? — волнуются все.
— Вперед, за мной. Я знаю, где этот самородок!
Трудолюбивый рокот небольшого патрульного вертолетика. На борту два дежурных копа — белый Боб и черный Сэм — проверяют вверенный им участок города.
— А вот и наша красотка, — улыбается Боб. — Hello, baby!
— О, fuck! — ругается Сэм. — Гляди, псих!
— Где крези?
— Вон… прячется еще, сукин сын!
— Наверное, русский?
На могучем плече Статуи Свободы действительно находился русский человек с рюкзачком на спине. Услышав, а после увидев небесный махолет, отчаянный ученый тиснулся в щель памятника и принялся торопливо развязывать тесемки вещмешка.
— Бомба? — кричит Боб.
— Не похоже, но совсем плохой на голову! — кричит Сэм.
— Надо снять дурака!
— О'кей!
Вертолетик пытается приблизиться к памятнику, но что такое? Насыщенное газовое облако укрывает человека, затем окутывает всю Статую Свободы, и летательный аппарат с копами обволакивает, и быстроходный катер, разрезающий океанские волны, и людей в нем… И весь многомиллионный город… И весь бесконечно-вечный мир… Все Божье мироздание…
Над городом кружили боевые вертолеты, и поэтому в небе кричали остервеневшие вороны. Или они кричали, паразитарные птахи, оттого, что нашли падаль?
Где-то падаль, кто-то из живущих падаль или мы уже все падаль, я смотрел на мерцающий экран телевизора (солдатики, оставившие меня умирать, включили его с вечера). И я видел на этом экране тени прошлого: маму, Альку, бредущую на солнцепек, жрущего гусеницу Бо, разлохмаченную, сухую плоть собаки, ресторанчик над морем, горящие, как люди, свечки перед образами, рамы окон, похожие на кладбищенские кресты, дождь как из ведра; я все это вспоминал и слушал рокот вертолетов и рев бронетанковых соединений — под железный лязг хорошо спится, и в воскресный день народная страна дрыхла. Потом она проснется и начнет новый день с чистого листа, чтобы снова повторять одни и те же вековые ошибки…
1964 — я умирал; сквозь восковую муть беспамятства, безнадежности и бессилия услышал знакомый, но не очень уверенный голос диктора, сообщающий, что через несколько минут будет передано Обращение к народу…
Прожить бы эти несколько минут. Только вот зачем?
Я прожил — и услышал удары в дверь. Потом комнату заполнили штампованные призраки людей. Надо мной нависла темнеющая фигура и проговорила:
— Труп! — (Будто я сам этого не знал.) — Живо все бумаги, весь мусор в мешок.
«Зачем?» — хотел я спросить. И не спросил. Что с рабом говорить, который исправно выполняет приказ другого раба, но более высокопоставленного. Отец ошибся, думал получить свободу, взяв власть, а сам страшится мертвеца и им обгаженных бумаг…
Потом призраки пропали, они тоже ошиблись — я еще жил. Не догадались пальцами разлепить раковины век. И мне пришлось самому с невероятным усилием… Зачем? Чтобы убедиться, насколько я плох?