— Ур-р-ра!
— Отдай это маме, — говорю я, вкладывая в детские руки пачку идейно-политических ассигнаций.
— А что это? — наивно-сложный вопрос.
— Э-э, счастье для нашей мамы, — заговорщически говорю и подмигиваю. — Отдай, и мы убегаем…
Да, поступаю некрасиво, да, откупаюсь, однако пока не вижу другого выхода. Дочь исполняет мою просьбу, и пока б. жена не пришла в ярость от такого неуважения к ее морально изношенным принципам, мы действительно убегаем. К сожалению, деньги еще никто не отменял. Впрочем, с этим новейшим НЭПом они сами себя ликвидируют. Исполнится вековая мечта народа о натуральном обмене.
А пока мы идем с дочерью по улицам, площадям, скверам и буквально сорим этими отживающими свое казначейскими билетами. Сто жвачек, сто порций мороженого, сто букварей, сто разноцветных шариков, сто билетов в зоопарк, сто рублей мелочью в банки, шапки, руки сирых, нищих и убогих. Да здравствует камышовый хлеб для них же!.. Да, поступаю некрасиво, да, откупаюсь от чужой многоклеточной жизни, но не вижу другого выхода. Слишком трудно сострадать всему сирому миру. Пусть он меня простит и поймет: «Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешали вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух».
По вечерней трассе двигалась колонна военных грузовиков, накрытых брезентом. Характерный горбатый вид машин доказывал, что они принадлежат к доблестным ракетным частям РА.
В сиреневых сумерках брехали деревенские собаки. В окнах блекли лампочки. Звенела мошкара и комары. У одного из стареньких, покосившихся домов наблюдалось странное волнение для покойной, забытой местности.
В одном из дворов мглисто-скалистой глыбой стоял Т-34. В его боевой рубке сидели два мальчишки: Санька и Ванька играли в войну. Голова сельского ковбоя утопала в чужеземном кепи.
А во дворике за столом восседали героями четыре старика и молодой Василий. Старушки потчевали дорогих гостей сельской пищей и парным молоком.
— Как в раю, бабоньки-девоньки! — восхищался Беляев. — Ох, остануся я тута навеки.
— Так чего ж? — отвечали старушки. — Нам мужицкая сила очень нужная.
— Вот, Василий. Ты как, Василий?
— Не, — отвечал молодой человек с набитым ртом. — Лучше сразу стреляйте из танка.
— А что молодые? — говорили старушки. — Те до хорошей жизни подаются. А где та доля-неволя?
— А мужик, значит, весь вышел? — спросил Минин.
— Да уж… Кто еще с войны, кто от водки, клятвущей, кто как… Да и мы скоро упокоимся.
— Не. Вы еще, бабоньки, бойцы! — смеялись старики. — Вот десантируем на танк и в Москву- столицу!
— Ох, Москва! — затревожились старухи. — Ох, супостаты там нечеловеческие… Ох, бирюки зажратые, морды во, лосневые! Вовсе о народе не думают думку. Не закройщики они, а кузнецы лошадевые.
— Задами думают! — хохотнул Василий. — Им не людям помогать, а свиньям щетину брить на копытах.
— Надо им Куликово поле… во всей красе, — грозился Беляев. — А чего?
— Ежели докатим… до поля, — вздыхал Ухов. — Чегось мой мотор…
— Выдюжим, Леха! — горячился Беляев. — Вот это Минин, а мы все, выходит, Пожарские… По сусалам ка-а-ак!..
— Не балабонь, Шура, — сдерживал боевого друга Дымкин.
— А чего? Пройдем нашим парадом, как в сорок пятом, — сказал Минин. Помнишь, Саня? Дымыч? Алеша?
— Помню, — сказал Беляев.
— Помню, — сказал Дымкин.
— Помню, — сказал Ухов.
И замолчали, вспоминая себя молодыми. Сгущающиеся сиреневые сумерки скрадывали их лица, глаза, души, и казалось, что над тихой родной землей плывут тени давно ушедших в бой и не вернувшихся из него солдат.
На душе было пасмурно, как и за окном. Осень — пора перемен: небо обложило облаками, и закрапал дождь. Хорошо, что мы успели с дочерью совершить вполне удачную вылазку под чистым небом в мир зверей, мурашек, деревьев и людей. Я вернул после дочь маме. Та тотчас же устроила мне военный парад своих чувств по поводу, как она выразилась, откупа на счастливое детство ребенка.
— И я буду счастлив, — ответил я, — если ты, родная, не будешь болтать с подружками по телефону. Думай, что им говоришь. Моей дочери не обязательно знать твое субъективное мнение относительно моей легкоранимой души.
— Ты идиот. И ты портишь ребенка!..
Тьфу, промолчал я и удалился, неопределенный. Когда у женщины нет каждодневной случки, в процессе которой она разряжается, как трансформаторная будка, говорить бесполезно.
И поэтому на душе у меня дождливая погода, впрочем, как и на улице. Скучно, грустно, и некому дать сто долларов в зубы. Сколько нынче стоит у нас любовь? Вернее, иллюзия любви? Подворотной любви не хочется. Хочется вечной. Увы, вечная посещает только межнациональных героев, и то действующих на киноэкране. Остается лишь напиться, потом еще напиться, потом, напившись, удавиться или утонуть в унитазе. Прекрасные будут похороны, господа, клозетного утопленника!
Кстати, однажды моя дочь поинтересовалась: папа, а есть у тебя костюм? Какой костюм? Ну, такой, как у всех. Нет, ответил я, как у всех нет. А почему? Потому что я не такой, как все. Ур-р-ра, закричала дочь. А в чем дело? Папа, ты никогда не умрешь! Как это? Мама говорила, что людей хоронят только в костюмах, у тебя его нет, значит, ты не умрешь. А-а-а, сказал я, сраженный столь убедительной логикой. Действительно ведь: костюм, как у всех, отсутствует в моем более чем скромном гардеробе. Джинсы, свитера да фрак напрокат. Так что извините, господа, похороны, боюсь, на ближайшее время отменяются.
Что делать? Включаю телевизор, последнюю отдушину. И что странно: по всем программам показывают классический балет «Лебединое озеро». Это меня не насторожило, слишком я человек, увлеченный собственными вариациями на тему озер, рек, болот, морей и океанов. Потом раздался телефонный звонок дзинь-дзинь-дзинь. Звонила, к моему удивлению, героиня экранного полотна и монтажного стола Бабо. В чем дело? Оказывается, как она узнала, меня собираются бить. Хуком слева или справа. А может быть, бутылкой по голове. Так сказать, матч-реванш.
— Ну и что? — спросил я. — Зачем ты мне эту страсть сообщаешь?
— Хочу спасти твою голову. Таких, как она, мало.
Я прервал театрализованное представление:
— Во-первых, голова у меня крепка, как броня. Во-вторых, у меня есть каска и даже бронежилет. А в- третьих, ты талантлива в постели, но бездарна перед камерой, Бабо. Так что ты себя исчерпала как жанр. — И бросил трубку.
О чем говорить? Но снова — требовательный звук телефона. Я цапнул трубку и заорал:
— Слушай, ты, мобилизованная звезда! Ты обрела достойную профессию, но можешь ее потерять! Хотя иметь сахарные губки — это еще не профессия! Ясно выражаю свою мысль?
— Извините, — сказал сдержанный мужской голос. — С вами сейчас будут говорить.
— Чего? — оторопел я.
После паузы послышались странные хлюпающие звуки, словно в болоте полоскали белье; затем раздался характерный, хорошо мне знакомый чмокающий голос. Конечно, я сразу узнал того, кто звонил. Да, это был он, бывший мой школьный приятель, которого я любил и, помнится, защищал. Да, это был он, волей судеб карабкающийся по крутым горкам скользкой власти.
— Что случилось, Ромик? Ты плачешь, Небритая рожа? Или смеешься, Плохиш? Тебя кто-то обидел, Кассир? И почему мне звонишь, враг сирых и убогих? — задавал я бесконечные вопросы.
Наконец сквозь слезы-сопли-чмоки я узнал такое, что понял: если я сию минуту галопом не помчусь к