сидели обычно две младшие девушки, Рая и Роза Монастырские, и узкоплечая, сморщенная старушка, тетя Фанни. Миша, забыв положить сахар, рассеянно мешал ложечкой в стакане и все прислушивался, не долетят ли какие-нибудь разговоры из комнаты молодых Монастырских. Иногда быстрые, возбужденные слова долетали до веранды — это означало, что спор принял оживленный характер.
Слышались реплики:
— Это меньшевистские позиции…
— Ты ничего не понимаешь…
— У Энгельса говорится…
Шум затихал — беседа опять продолжалась вполголоса. Если же голоса сплетались в бурном вихре выкриков и шум перерастал обычные пределы, старик Монастырский, бросив недопитый стакан чая, шел к молодежи. И было слышно, как он громко вышептывал, стоя в дверях:
— Что вы устроили базар?.. Вы хотите, чтобы я вас разогнал? Ты, Яков, добьешься, что меня вышлют… А Давида и девочек выгонят из гимназии.
— Папа, вы правы, — раздался спокойный голос Якова. — Но что я могу сделать: страсти разгораются. Мы обещаем сдерживаться…
Монастырский с сердцем хлопал дверью и уходил, бурча под нос какие-то слова на жаргоне. В нем боролись два чрезвычайно сильных чувства: страх за благополучие семьи и сочувствие идеям старшего сына, такого умного и такого начитанного.
Миша был настойчив, и, наконец, ему разрешили остаться на беседе. Это было первое заседание настоящего социал-демократического кружка, на котором Яша объяснил, кто такие социал-демократы и за что они борются.
Гимназист притаился в дальнем углу и слушал, не проронив ни слова.
Но на вторую беседу его уже не пустили. Старик Монастырский запротестовал со всей решительностью:
— Куда такому сморкачу заниматься политикой? — говорил он Якову. — Дай ему спокойно учиться. Это сейчас для него самая главная политика.
Но Миша упорно приходил в дом тети Фанни, сестры его матери, в дни, когда товарищи Якова собирались для беседы. Он сидел на веранде и медленно тянул холодный чай, с нетерпением ожидая момента, когда окончится беседа и Яков и Давид с двумя-тремя товарищами придут на веранду. Он знал, что и здесь будут продолжаться те же разговоры, что и на кружке, потому что и Яков и его товарищи всегда говорили только о политике, словно ничего иного, достойного их внимания, на свете не существовало.
В среде товарищей по гимназии Миша считался политически развитым. Он знал, кто такие социал- демократы и за что они борются. Он читал брошюры, он слышал о Марксе и Энгельсе. И, когда на его глазах в бедных еврейских домиках у подножия высоко вознесенной церкви Святой Троицы плели свое грубое кружево нищета и грязь, он все это связывал с рассказами Якова об обществе и классах, и эти слова вставали перед ним рядами бледных, измученных людей в лапсердаках, пиджаках и синих косоворотках.
В классе Гайсинский держался одиноко. Товарищи охотно списывали у него решения задач и сочинения по русскому языку, на ходу дружески хлопали его по плечу. Но и дружба и внимание эти дешево стоили. Это понимал даже мальчик, у которого небольшой жизненный опыт еще не отнял доверчивости. Зато Салтан, сын местного исправника, Козявка, Казацкий при встречах не прочь были грубо толкнуть ега и бросить вслед злобным шепотом слово «жид».
Это слово звоном колокольным гудело в ушах у Миши и гнало кровь к лицу, к вискам. Иногда Мише казалось, что в глазах товарищей стоят эти три буквы и вот-вот выжгут клеймо на его плечах и на лбу.
Однажды в классе на уроке инспектора Гайсинский открыто заявил, что Козявка назвал его жидом. Инспектор, дергая толстыми пальцами клочковатую бороду, закричал на Козявку и заявил, что не допустит подобных оскорблений, что «жидов» нет, а есть «евреи». Водовоз оставил Козявку на час без обеда, но отсидеть ему велено было во вторник, в день, когда бывало не пять, а четыре урока.
Козявка тут же пригрозил Мише кулаком, а после занятий на Мишу налетели товарищи Савицкого.
Миша стоял, прислонившись к печке, и взглядом широко открытых глаз встречал ругань товарищей. Казалось, он не слышит слов и ждет удара…
На этот раз даже Андрей и Ашанин слабо защищали Мишу.
— Ты, конечно, прав, — сказал ему после урока Ливанов, — но зачем ты наябедничал?
— Что же я должен был делать? — спросил Миша.
— Не знаю, но ябедничать нельзя.
— А ты научи, что делать.
— Ну, обратился бы к нам. Мы бы заставили Козявку извиниться.
— Посмотрел бы я, как бы это вы заставили, — заревел из угла Козявка. — Я бы из вас мокрое место сделал.
— Чистое дело марш! — лихо выкрикнул Матвеев. Миша отодвинул рукой стоявшего перед ним Ливанова и, не глядя ни на кого, прошел в коридор.
Товарищей заменяла Мише книга.
Хорошая книга редко давалась в руки. На абонемент в библиотеке не было денег. Просить у товарищей Миша не решался, боясь отказа. У Монастырских все было перечитано.
В молитвенном зале гимназии стоял полуразвалившийся черный шкаф с затрепанными книжонками. По средам и пятницам ленивый, задыхающийся от астмы Горянский выдавал желающим по две книги, стремясь поскорее закончить эту досадную обязанность.
В коридорах у стен стояли тяжелые шкафы, набитые фолиантами и переплетенными в коленкор томами. Но это была фундаментальная библиотека, и из нее книг гимназистам не выдавали. Миша не видел даже, чтобы кто-нибудь заглядывал в эти шкафы. Только однажды все шкафы были открыты, и книжные богатства выглянули на свет. Это шла перепись гимназического инвентаря.
В черном шкафу Миша имел обыкновение рыться часами, раздражая Горянского. Здесь были патриотические и героические повестушки, географические наивные и назойливые брошюры, истрепанные Буссенары, Жюли Верны и Каразины. В тяжелых переплетах таились легковесные тетрадочки «Задушевного Слова», «Светлячка», «Тропинки», «Детского Мира» и прочей слащавой белиберды, в которой все было Мише чуждо и неинтересно, как в чужом саду, где шагу нельзя ступить свободно.
Случайно набредя на любопытную книгу, Миша уходил с нею из дому на пустынную отмель Днепра и там, сидя на песке или на перевернутой лодке, зачитывался до сумерек.
Больше всего любил он книги, в которых сильный человек долго борется с нуждой и неудачами, пока не придет неожиданный, но заслуженный успех. Миша закрывал книгу удовлетворенный, и жизнь на время казалась не такой уж тяжелой и неприветливой…
Глава седьмая
Усадьбы исправника Салтана и богача Корнея Черного глядели фасадами на разные улицы, но прислонились спиной друг к другу. Длинный исправничий коровник с крутыми скатами крыши и замшелый наклонившийся забор разделяли два зеленых острова, два буйно разросшихся сада.
Дом Салтана выходил в переулок Святой Троицы. Шестью спокойными окнами на сиреневой стене он отражал ковровую путаницу стволов и листьев зеленокожих, пышно разросшихся лип.
На широкой скамье перед домом, зажмурившись от солнца, сидел рыжебородый городовой Гончаренко. Он неизменно утром и вечером плевался семечками, которые поставляли ему бабы-торговки, расположившиеся у церкви с бубликами, конфетами, маковниками и сусальными пряниками. Истребив все семечки, он вытряхивал карманы и опять шел к торговкам. Благодушно хихикал, принимая дань и при этом щипал баб за пухлые плечи.
Дом Черного выходил на одну из главных улиц города, на которой стояла Первая министерская. Черный строил особняк с нескрываемым намерением затмить всех соперников. Одноэтажный дом из желтого