Я улыбаюсь:
— Благодарю.
Его пальцы сжимают рукоять тележки. Он решается:
— Какое у вас необычное имя!
Мне нравится эта запоздалая реакция. Так редко можно встретить мужчину, умеющего слушать: почти так же редко, как мужчину, который умеет запоминать.
— Вполне обычное для моей страны. Оно неправильно написано: «з» вместо «с» или «ц», но управляющий предложил мне самой написать мое имя на французский манер. Я была польщена, сочла это за честь. С тех пор я поняла, что в вашей стране женщина с именем «Сезар» вызывает смех.
Он скребет ногтями по трехдневной щетине — я уже привыкла видеть его таким. Некоторое время он стоит молча, несмотря на то что пару минут назад за ним пристроилась другая тележка. Он отвечает:
— Это вовсе не смешно.
Покупатель, стоящий сзади, начинает проявлять нетерпение, постукивая пальцем по упаковке кофе, лежащей на ленте, которую я все никак не запускаю.
— До скорого?
Он кивает, не глядя на меня, и удаляется. Я пробиваю двадцать упаковок «Карт нуар» по сниженной цене. Почему меня так волнует этот удаляющийся человек с почти пустой тележкой? Бутылка, слабо зафиксированная тапочками, позвякивает от соприкосновения с металлом всякий раз, когда колесики попадают в неровности пола. Его достоинство поражает меня. Достоинство — среди одиночества и лжи. Я вспоминаю своего семидесятилетнего дедушку, вывезшего меня из иракского ада; он уехал со мной, и весь его багаж, все богатство составляла одна-единственная скрипка. Я вспоминаю два года ожидания визы в Иордании — дедушка зарабатывал нам на жизнь, играя в гостиничном оркестре. Потом вспоминаю о шести с половиной месяцах, проведенных в Ванкувере, где он был невероятно счастлив, обнаружив частный клуб, элегантную обстановку которого описывал с дрожью в голосе. Каждое утро он отправлялся туда играть, возвращаясь лишь в полночь, сгорбленный, с футляром, оттягивавшим его руку в перчатке.
Его нашли в канун Рождества на вершине Грос-Маунтин, возле канатной дороги, наполовину вмерзшего в лед. С момента нашего прибытия в Канаду он так и не играл на скрипке. Ревматизм не позволял ему держать смычок и перебирать струны. Тайком от меня и своих двоюродных братьев-курдов, которые приютили нас и которым он отдавал все заработанные деньги, он устроился служащим горнолыжной станции, нависающей над Ванкувером.
Почему судьбе было угодно, чтобы год спустя в двенадцати тысячах километров оттуда я почувствовала тесную связь между этим изможденным стариком и угасающим человеком средних лет, старающимся предстать передо мной кем-то другим, при этом обнажая страдания, которые он, возможно, скрывает от семьи, от женщины, чье кольцо он носит, от ребенка, который никогда не приезжает в магазин вместе с ним, от зеркал, в которых снова и снова отражается его одиночество?
11
Он расправился с рубленым бифштексом, когда мы только-только взялись за лангустов и поднялся, объявив, что ему надо «посмотреть одну передачу». Он заявил это агрессивным тоном, обращаясь к матери, вопросительно посмотревшей на меня. Бабушка протестует: «Когда я была маленькой...» Рауль получает мое разрешение и медленно направляется в дом. Оскорбленная мадам Тиннеман снова принимается щипцами извлекать из панциря лангустов.
Супруга дрессировщика чаек приподнимает бровь и замогильным голосом сообщает мне, что краситель 4R, которым окрашивается в красный цвет испанская копченая колбаса, из-за своей генной токсичности запрещен в Соединенных Штатах. Я сочувствую. Она протягивает мне свой бокал. Уже три года она пребывает в депрессии, причины которой я не знаю; она работает в «Нестле» над производством творожного сырка. Мы уже выпили на двоих две бутылки «пюлиньи-монтраше». Остальные вообще не пьют, больше не пьют или пьют тайком. Ингрид лишь пригубила шампанское вместе с закусками, и теперь пузырьки поднимаются в ее бокале — в свете свечей, обкуривающих мелиссой комаров.
Отправившись за новой бутылкой, я прохожу через гостиную, где, лежа на канапе, Рауль, словно удочку, держит пульт дистанционного управления. Но вопреки обыкновению он не переключается с канала на канал. Он внимательно смотрит передачу, в которой дети разведенных родителей выбирают идеального жениха для своей матери. Дети подвергают каждого претендента следующим испытаниям: какую песню он споет ей, чтобы соблазнить, сколько времени продержится на роликах, как исполняет рэп, во что будет с ними играть, пока она на работе... Они выставляют оценки. Мать слушает из-за кулис и появляется в конце, чтобы посмотреть, какого кандидата ей выбрали детишки. Несколько раз, когда мы прежде смотрели эту глупость втроем, мы потешались. Теперь слезы текут у него из глаз, я вижу это в висящем над камином зеркале.
Я дохожу до кухни, так, словно ничего не заметил, и он не замечает меня. Проверяю, как жарится телятина — пригоревшая, несмотря на два литра соуса. Луизетта выбрала сегодняшний день, чтобы устроить свой ежемесячный приступ подагры, и я снова слышу голос старости, убедившись, что потерял сноровку на кухне. Ингрид присоединяется ко мне, беспокойным взглядом указывая на дверь. Когда мы возвращаемся в гостиную, мальчик выключает телевизор и отправляется вверх по лестнице, заявив, что хочет спать.
— А торт? — спрашивает Ингрид.
Он отвечает сухо, не оборачиваясь:
— Мы на диете!
Дверь за ним захлопывается. Я выхватываю поднос у нее из рук.
— Пойди поцелуй его и скажи, что я поднимусь через пять минут, расскажу ему сказку.
— Ты ему скажешь?
— По-своему. Не беспокойся.
Когда она выпрямляется, подняв вилки, которые я уронил, я вижу в ее глазах мольбу о помощи, нежелание объяснять, что происходит. В ее жизни есть еще какая-то связь, кроме нашей. В этом я уверен. Она таится и в то же время хочет, чтобы я не вытягивал из нее признания.
— Все будет хорошо, — шепчет она.
— Непременно.
Я хотел подавить возникшее в моем голосе раздражение. Разделить сомнения, которые она мне внушает, и снова вооружиться слепым и безоговорочным оптимизмом, которым часто прикрываюсь, словно маской. Она поднимается по ступенькам, на ней красное платье с разрезом, которое мне так нравится. Сен- Тропез зимой, наш первый год. Ей понравилось больше синее, я купил ей оба; она ни разу не надевала синее. Как она может отвергать меня, по прежнему желая мне нравиться? Несколько минут назад, когда мы вдвоем готовили на кухне, я сказал ей без упреков, без сожаления, отнюдь не желая изыскивать какие-либо аргументы, лишь в порыве откровенности, — что она с каждым днем все хорошеет. Она поблагодарила меня и добавила серьезным тоном, сжав мое запястье:
— Тем лучше.
Это не жестокость, не развязность, не мазохизм. Может быть, это подпорки, которыми она поддерживает меня? Ведь мне известно бремя молчания, я прекрасно знаю, что падаю под тяжестью намеков, что я не выдерживаю. Но я слишком пьян, чтобы не страдать.
Я возвращаюсь к столу, чтобы какое-то время побыть с гостями, но смотрю на синеватый свет в окне комнаты Рауля, прямо над глицинией. Орнитологи обсуждают свои проблемы, депрессивная из «Нестле» уснула, девушка сигнализирует мне коленкой под столом, моя теща излагает важные мысли тоном, который меня раздражает; она делает короткую паузу, но никто даже не пытается ей возразить. Я приглашаю всех приступить к телятине, которая уже начала остывать.
Ингрид спускается. Мадам Тиннеман осуждающе спрашивает, не болен ли малыш. Не отвечая ей, Ингрид, моргнув, делает мне знак, что я могу подняться и рассказать свою историю.
Я встаю, ощущая в затылке тяжесть, замедляющую движения. Наверное, это мигрень. В первый раз у