— Не твое дело, — отвечает он и отворачивается.
Я выключаю свет. Через открытое окно в комнату долетает гул из столовой. Я застываю неподвижно, поглаживая его плечо. Через несколько секунд, слыша его сопение, я пытаюсь продолжить историю, которая в общем-то должна его успокоить, развеять подозрения относительно происходящего, убедить, что для него и дальше все останется таким, каким было прежде:
— И вот отец Кальви как-то раз сказал сыну: «Понимаешь, твоя мама встретила другого дельфина, но это классно: у тебя будет второй папа. Один всегда будет вместе с тобой, а другой будет спать вместе с твоей мамой». Тогда Кальви-младший...
— Я сплю!
Моя рука замирает на спинке кровати, я глотаю слова, которые намеревался произнести, целую его волосы и спускаюсь в мир взрослых. Они управились с сыром. Я прошу Ингрид не беспокоиться, усаживаю на место тещу, говорю, что сам все сделаю и убираю со стола. Но не так, как мне бы того хотелось: я лишь уношу тарелки, и вместо того чтобы вышвырнуть гостей, вышвыриваю объедки в мусорный бак. Я очищаю тарелки, засовываю их в посудомоечную машину, зажигаю музыкальные свечи и приношу торт. Гости аплодируют. Поздравляют Ингрид. С чем? С тем, что ей сорок пять, и она не пускает меня в свою постель, начав обратный отсчет? Или с тем, что торопится пережить новое любовное приключение, пока еще не поздно? Они поют ей «Нарру Birthday'.[5] Голландская нимфетка облизывает губы, глядя на меня оценивающим взором. Я открываю шампанское, спрашивая себя, какой глаз я больше хотел бы выбить. Пробка одиноко взлетает вверх, в ветви липы. Ингрид задувает свечи. Ей вновь аплодируют. Они вытаскивают свертки, спрятанные под стульями и вручают ей с поистине гордым видом. Только моя теща продолжает сидеть, снисходительно улыбаясь: она бережет себя «на потом».
Ингрид всех целует, распаковывает подарки. Мой с субботнего вечера покоится в кружке для пожертвований в деревенской церкви. Это было обручальное кольцо взамен того, которое она потеряла на Троицу на корсиканском пляже во время нашего последнего отпуска втроем.
— Ты поговорил с ним?
— Я подготовил почву для твоего разговора.
Она качает головой. Завтра гости уедут, и я в последний раз должен изображать, будто сплю с ней в нашей комнате — прежде, чем уйти к себе в кабинет. Кого я обманываю?
— Посмотри, что он мне подарил.
Она протягивает мне рисунок. Дом, полный птиц, женщина и мужчина, держащие за руки ребенка, над ними призрак на облаке, чьи слова заключены в огромный пузырь: «С днем рождения, Ингрид!» Я отворачиваюсь. Запахи комнаты, ее одежда на стуле, мой пустой ночной столик и этот рисунок, изображающий счастье... Я отвечаю, стараясь вложить в свои слова минимум агрессивности:
— Тот же, что в прошлом году.
— Да... Но зато как он вручил его! Ты бы видел его лицо сегодня утром... Он пришел в шесть. Я сказала, что ты уже работаешь... Он положил рисунок на твое место и ушел. Николя... прости.
Она прижимается ко мне, кладет голову на плечо. Я не шевелюсь.
— Когда-нибудь я попробую тебе объяснить... А сейчас, прямо сейчас, не могу... Эти три дня, когда я должна была изображать перед всеми...
— А что теперь? Завтра? Что мы будем делать?
Мне более не удается сдерживать гнев. Слишком тяжело притворяться. Она отстраняется. Губы что- то шепчут, на глазах слезы, не знает, куда девать руки... Стук в дверь. Я рывком распахиваю ее. Мадам Тиннеман. Не допускающим возражений тоном она спрашивает, не помешала ли нам, и уточняет, протянув дочери конверт, что не хотела, чтобы люди воображали... Я соглашаюсь. Внимание, которое я уделяю ей все три дня, выбило ее из колеи. Эта дородная валлонка с шиньоном в форме раковины, воротником, застегнутым на серебряный крест, изъясняющаяся лишь с помощью одних многоточий, этим летом вдруг необычайно заинтересовала меня, как будто ее недомолвки могут помочь мне разгадать недомолвки ее дочери.
В подарочном конверте лежат два билета туда и обратно на рейс «Париж — Венеция» без указания даты. Опять эти обходные маневры, чтобы заполучить Рауля, который не желает ездить к ней в Намюр, потому что там скучно. Я пытаюсь изобразить подобие улыбки, размышляя, не сказать ли теще, что на сей раз, если уж она хочет принять у себя кого-то из нас троих, то этим кем-то буду я. Ингрид целует ее, я тоже. Она преуменьшает значимость подарка, мы протестуем. «Не стоит благодарностей, Николя. Видите ли, когда женщине сорок пять, вам снова будет хорошо спать вдвоем».
Она закрывает за собой дверь. Ингрид напряженно проводит рукой по волосам, ее затылок словно окаменел, так случается каждый раз, когда она говорит с матерью. В их семье было две вдовы: мать и дочь. В день нашей свадьбы мадам Тиннеман обронила одну из своих обычных фраз: «Надеюсь, что вас-то она все-таки сохранит».
Я сажусь в вольтеровское кресло. Ингрид опускается на край кровати, положив билеты на колени и уставившись в пол.
— Мило с ее стороны, — говорю я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Все тебя любят, — отвечает она безучастным голосом. — Ты — благословение моей жизни. Ты спас нас, ты приносишь нам счастье, что еще ты хочешь услышать? Мне нет оправдания.
Я молчу, и ее фраза повисает в тишине. Зачем спорить, изощряться, вытягивать из нее слова, подыскивать аргументы? Я попусту бьюсь над этим, безуспешно пытался найти компромисс в дружеской нежности и ничего больше не жду, только хочу сдержать боль и вести себя достойно.
Ингрид подходит к туалетному столику, садится перед зеркалом, чтобы снять контактные линзы.
— Если бы только я больше не любила тебя, — вздыхает она.
— Делаю, что могу, — отвечаю я, вставая.
И направляюсь к двери. Она не удерживает меня. Я говорю, что на завтра у меня назначена встреча в Руане. Она принимает это к сведению. Я выхожу из комнаты, произнося спокойно и внятно, на случай, если кто-нибудь услышит:
— Пойду поработаю. До скорого.
Дверь закрывается под ее «да», которое завтра уже утратит всякий смысл.
На лужайке, прислонившись к вольеру, глядя на звезды, антверпенец курит травку. На своем ломаном французском он рассказывает мне, что власти Шри-Ланки дали им зеленый свет для изучения цейлонской славки. Я поздравляю его и уже знаю, что это за исследования. Я вспоминаю, как без четверти семь Ингрид бросилась ему на шею. Он протягивает мне косяк. Я отрицательно качаю головой. Провожая меня взглядом до моего кабинета, он желает мне доброй ночи.
Я снова и снова ворочаюсь на своем канапе с боку на бок. Встаю, чтобы выпить снотворное, выбрасываю его. Два часа ночи. Все окна напротив темны. Я пересекаю лужайку. Она одна в нашей комнате, и я почти разочарован. Так легко переложить ответственность на кого-то другого, но это касается только нас двоих.
Не поворачиваясь ко мне, озаренная лунным светом, она спрашивает, что я здесь забыл.
— В моей жизни появилась другая женщина.
Она молчит. Не оборачивается. Вытягивает руку за спиной, открыв мне ладонь. Рассказать ей о Сезар? О пока еще невинной истории, которую, если захочу, я могу обратить в реальность. Нет. Это было бы похоже на шантаж, ответный удар. Я не хочу угрожать ей, я хочу ее удивить. Вернуть ее, доказать, что она знает меня совсем не так хорошо, как ей кажется, что я тоже могу быть таинственным, непонятным, неизвестным. И заодно проверить, нет ли у нее на мой счет каких-либо подозрений, которые создали между нами стену.
Присев на край кровати, взяв ее за руки, глядя на ее волосы, я решаюсь нарушить тишину, недосказанность, остановить поток слов, произносимых где-то внутри; все это ложное понимание, разрушившее нашу гармонию.
— Я не обманывал тебя, Ингрид: я знал ее до тебя. Но никогда не хотел забыть ее, стереть из памяти ради нас... Чтобы потом упрекать в этом тебя. Понимаешь?
Она не отвечает. Ветер стучится в ставни.