органического статута этой несчастной конституции, трижды изуродованной мечом или подлогом: сперва фрюктидор и флореаль, убившие независимость законодательного корпуса, затем реакция в обратном смысле. “Наступило 30-е прериаля; угнетенная партия восстала; даже развращенная партия – о справедливость! – восстала на своих вождей… и низвергнутая исполнительная власть всей своей тяжестью шлепнулась в грязь. Судебная власть дважды подверглась подобным же изменениям, и граждан по очереди судили судьи и присяжные господствующей фракции. Эта власть, которая должна быть охранительницей гражданской свободы, сделалась, наравне с другими, орудием угнетения и лишней напастью. От этого-то гнета и плохого состава исполнительной власти и проистекают все беды, гнетущие нас. Не пора ли уже положить конец этому бедствию?”
Тут вкрадывалось предупреждение о пересмотре конституции. – “Не смогут ли Сийэс и Бонапарт восстановить эту униженную конституцию. Не сумеют ли они предохранить ее на будущее время от искажений, прибавив то, чего в ней не хватает. Если правда, что уже два года приходится нарушать ее ради защиты свободы, значит правда и то, что конституция не гарантирует ее – в таком случае она, конечно, требует изменений. Ибо что же это за конституция, раз она не может защищать свободы”. Уничтожение всех гарантий, общий гнет, ложно именовавший себя республикой, царство подкупа и произвола – вот на что ссылались апологеты нового переворота, и то, что они могли произвести революцию во имя свободы, придавало; им много силы.
“О вы, – восклицал дальше автор патетическим тоном, взывая к Сийэсу, Бонапарту и старейшинам, – вы, соединившие в себе силу, мудрость и гений, смотрите, перед вами, под обломками погибшей конституции, широкие и прочные основы другой, свободной, истинно республиканской конституции, двойного принципа верховного владычества народа и представительного правительства.[619] Уберите мусор, засыпавший великий принцип, и постройте на этом месте достойное его здание. Народ просит убежища после стольких бедствий – ваше дело открыть его”.
Среди прочих прокламаций замешалась одна поскромнее. То был ловкий ответ на возможные возражения со стороны народа, на его главную заботу. Народ считал, что дело Бонапарта одерживать победы – победы, ведущие к миру. Не изменит ли он своей роли, не умалится ли, кинувшись в политику, которая оторвет его от его прирожденной роли? Цель прокламации была доказать, что Бонапарт может обеспечить народу высшее благо, только утвердив государство. “Не следует человеку, столь выдвинувшемуся своими заслугами, оставаться долее чуждым делам государства. Не требуйте, чтобы его снова послали к врагам – отечество запрещает ему покидать Париж. Зачем ему подвергать вдали от родины опасностям славу, которую правительство при своем бессилии может только скомпрометировать? Его слава, его жизнь принадлежат нации; они необходимы нам внутри страны. Храбрые воины республики, Бонапарту надо быть именно в Париже, – оттуда его мудрые расчеты всего вернее приведут нас к победе, если нужно еще побеждать. Граждане, именно в Париже должен быть Бонапарт, чтобы дать вам мир”.
В дополнение к этой литературе переворота в народе циркулировали брошюры, переходя из рук в руки. Разносчики газет с Вандомской площади раздавали брошюру, озаглавленную: “Разговор между членом совета старейшин и членом совета пятисот”. Разговор этот происходил будто бы на террасе Тюльерийского дворца, после постановления старейшин.
Депутат совета пятисот вначале упирался, протестовал против принятых мер, тревожился за последствия. “Что они хотят делать?” Старейшина: “Друг мой, тебя беспокоит, что люди что-то хотят делать. Отчего же ты не тревожился, видя, что ничего не делается? Что может быть хуже ничегонеделания? Разве ты не видишь, что мы пришли к моменту, когда уже ничего нельзя было сделать, – ни мира, ни войны?.. Разве ты не знаешь, что хищнический закон о принудительном займе совершенно подорвал наши финансы, что закон о заложниках вызвал у нас гражданскую войну, что часть доходов VIII года поглощена реквизициями, что всякий кредит подорван, что все расходы частных лиц, которыми кормится рабочий, сокращены, что мастерские закрыты, что наступающая зима грозит оставить бедняка без работы, а богача без всяких гарантий… что только мир может положить конец стольким бедствиям, что только восстановление нашей конституции, нарушаемой по всем статьям, может предупредить возвращение этих зол, рассеять сомнения иностранных держав относительно того, можно ли вступать в переговоры с Францией, и страхи граждан, все время стоящих между тиранией и анархией?”
Воображаемый член совета пятисот не сдавался сразу, спорил, затрагивал щекотливые пункты.[620] “Однако, между нами, друг мой, меня пугает вмешательство в это дело Бонапарта; слава, уважение, которым он пользуется, справедливое доверие солдат к его талантам, и главное, эти таланты могут дать ему очень опасное влияние на судьбы республики, участь свободы будет в его руках. Что если он окажется Цезарем, Кромвелем?”
Старейшина: “Цезарь! Кромвель! Старая скверная песня, скверные роли, недостойные человека с умом, равно как и хорошего человека. Вот что сам Бонапарт не раз высказывал по этому поводу: “Если бы он стремился к диктатуре, он ни в каком случае не принял бы почетной конституционной роли, предложенной ему старейшинами, он уклонился бы. Да, если бы он отказался от этой роли, оставшись при командовании одной из армий, вот тогда можно бы было предполагать в нем преступные намерения, желание остаться в стороне до того дня, когда нация, устав от беспорядка, истощенная страданиями, сама бросится к его ногам под его “железную руку”. “Вот, друг мой, что означал бы для меня отказ Бонапарта; если бы он отказался, тогда я сам призывал бы Брута. Но свобода, республика, отечество, улыбаются, видя, что патриоты, составляющие совет старейшин, вручили власть воину без армии, не принадлежащему ни к какой фракции, только что вернувшемуся из Африки, человеку, имеющему поддержку выраженной народной воли. И этот человек просто и открыто принял ее”.
Здесь снова проявилось постоянное старание Бонапарта предупреждать исторические сближения; он часто говорил и повторял: “Я не Цезарь, не Кромвель, я не тиран, я тот, кто заграждает дорогу тирану, создавая благоустроенную и цветущую республику. И народ кричал: “Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт!”
III
На том берегу Сены, во дворце Бурбонов, настоящие, не выдуманные члены совета пятисот собрались в обычное время, между одиннадцатью и двенадцатью. Собрание было очень многочисленно и сильно волновалось; лишь немногие знали цель заседания и были предупреждены заранее. Большинство было смущено и встревожено; якобинцы считали себя обиженными; они сознавали, что дело принимает весьма неблагоприятный для них оборот, но изумление парализовало их негодование. Люсьен занял председательское место; во время чтения протокола было принесено спешное извещение; секретарь прочел декрет о переводе собрания во дворец Сен-Клу. Президент тотчас прервал заседание, отложив его на завтра, в полдень, До тех пор воспрещались всякие совещания; соответственные статьи конституции и декрет не оставляли на этот счет никаких сомнений. Оппозиция, задавленная законным порядком, не могла возвысить голоса. Притом же перед дворцом уже стоял кавалерийский эскадрон, и драгуны на своих высоких седлах, в мохнатых касках, с огромными обнаженными саблями, смотрелись весьма внушительно. Депутаты разошлись; одни отправились в Тюльери за приказаниями, другие разбились на группы для дебатов.[621]
Все движения заговорщиков были замечательно согласованы между собой. В то самое время, когда Люсьен так ловко справился с советом пятисот, Талейран и Брюи направляли удар, рассчитанный на то, чтобы окончательно расстроить директориальное большинство, так разбить его, чтобы его невозможно было и склеить: оба сопротивления, которые могли бы быть опасны, если бы действовали в согласии между собой, распались одновременно: прямой удар направлен был в Барраса, но еще раньше удалось им ограничить действия Гойе и обойти его.
Жена его приехала домой довольно поздно; по всей вероятности, нелегко было пробраться в Люксембург с улицы Шантерен, когда весь город был на ногах, когда на улицах была толпа и войска. Да и Жозефина всячески старалась задержать ее; наученная мужем, она с милой ласковостью льстила, убеждала и уговаривала гостью. Она говорила, что генерал все-таки очень ценит содействие Гойе, что если этот последний хорошо поведет себя, влияние Сийэса будет сильно парализовано; это задевало слабую струнку Гойе – он ненавидел Барраса. Но Жозефина присоединила к уговорам и более важное признание: а именно, что Талейран и Брюи отправились к Баррасу требовать его отставки. Это признание имело целью убедить Гойе, что насилие ограничится изгнанием Барраса, устранением этого бесчестного человека, без вреда для других. Гойе в простоте души вообразил, что заговорщики хотят не погубить, но очистить