посвящен в тайны Франции. Он был убежден, что соглашение состоится при посредничестве французского посла и что от его собственного агента не потребуется никакой инициативы. Инструкции Толстого отстали от событий, так как были даны до разрыва с Англией и до требований, которые Россия сочла себя вправе предъявить Франции после этого шага; по вопросу о турецких провинциях в них предписывалось посланнику говорить только намеками. Таким образом, наиболее существенное обсуждение было изъято из его ведения, и, по-видимому, его задача была значительно облегчена и упрощена. Единственные дела, по которым ему надлежало добиться решения, относились к выполнению статей договора, относящихся не к Востоку, а исключительно к эвакуации прусских провинций.[243]

По этому вопросу, как и по остальным, Александр не предвидел серьезных затруднений. Без сомнения, он был неприятно поражен слишком затянувшейся оккупацией Пруссии нашими войсками. Будучи чувствителен к ее страданиям и жалобам ее правительства, он искренне желал сократить первые и тем избавиться от вторых. При том, не зная еще о соотношении, которое император устанавливал между судьбами Силезии и княжеств, убежденный, что дело шло только о том, чтобы подвергнуть Пруссию на более или менее продолжительное время временной оккупации, он не хотел из-за этого ссориться с Наполеоном. Итак, хотя он и указал Толстому на очищение Пруссии, “как на вопрос, которому он придает громадное значение”, хотя он и поручал ему ускорить его своими настояниями, но в то же время предписал ему сохранять во всех поступках меру, совместимую с главной целью его миссии, состоявшей в том, чтобы скрепить согласие и доверие.[244]

Очевидно, Толстой не прочел этой формально выраженной в его инструкциях оговорки или, по крайней мере, нарушив с самого начала принципы воинской дисциплины, решил совершенно пренебречь ею и исключительно обратил внимание на предшествовавшие ей строки. Хлопоты о восстановлении Пруссии казались ему наиболее крупным делом настоящего времени, единственным, истинно достойным его забот. Чуждый величественным мечтам, искушавшим Александра и Румянцева, он не испытывал на себе действия чарующего миража, которое обыкновенно восточные страны производят на русское воображение; то, что можно назвать восточной лихорадкой, его не затронуло. По его мнению, его родине угрожала страшная опасность – та опасность, которая во время войны наглядно и осязаемо встала перед ним и против которой он сражался на равнинах Польши, то есть чрезмерное распространение французского могущества в Европе и особенно в Германии. Для того, чтобы возможно скорее восстановить преграду между обоими императорами и вернуть России оплот, он стремился к восстановлению Пруссии и покинул Петербург с желанием работать в этом направлении изо всех сил. Одно событие во время его путешествия, затронув наиболее чувствительные струны его души, окончательно заставило его отдаться этому делу. Проезжая через Мемель, он засвидетельствовал свое почтение прусской королевской чете и имел случай видеть ее в момент самого бедственного ее положения. Без власти, без владений, без денег Фридрих-Вильгельм и королева Луиза беспомощно смотрели на страдания своего народа. К тягостным воспоминаниям, к беспокойству о будущем, к борьбе против постоянно нарождающихся требований присоединялся еще, к вящему их мучению, недостаток материальных средств. Это было полное безденежье, почти нищета. Для того, чтобы помочь им, Александр должен был под видом внимания и подарков на память снабжать их платьем и полезными для них подарками. “Несчастным, – говорил он, – нечего есть”.[245] Зрелище униженного величия, монарха, преисполненного горечи, и королевы, красота которой устояла перед всеми испытаниями и блистала среди несчастья, глубоко затронуло монархическую душу Толстого и внушило ему самое нежное участие. Он почерпнул в нем усугубленное усердие к делу Гогенцоллернов, которое в его глазах сливалось с делом всех законных династий, и русский посланник решил по собственной инициативе выступить в Париже в роли защитника интересов Пруссии. Симпатий и намерений, столь диаметрально противоположных желаниям Наполеона, трудно было придумать.

Император устроил ему торжественный прием. Это был способ отблагодарить за любезное гостеприимство, которым пользовался Савари. К тому же в нашу политику входило не только скрепить союз с Россией, но и всенародно объявить о нем. Вот в каких выражениях Шампаньи рассказывает Савари о приеме русского посла: “Аудиенция, – говорит он, – имевшая место 6 числа этого месяца, была замечательна по милости и доброте, с которыми Его Величество принял русского посланника. Все заметили утонченное внимание, которое оказал Император, надев орден Андрея Первозванного и нося его целый день. Двор так же, как и публика Фонтенбло, которая была допущена на придворный спектакль, вечером, во время представления manlius, обратили большое внимание на это выражение публичного и исключительного почета императору Александру со стороны императора Наполеона. Толстой допущен в тесный кружок императрицы, что не в обычае для посланников и иностранцев; он имел честь составить партию Ее Величеству. Он занял покои, приготовленные ему во дворце, пользуется всеми привилегиями придворного звания, допущен на утренний прием Императора и сегодня сопровождал Императора к обедне. Все это возбудило зависть других посланников.[246]

Подарок, поистине императорский, увенчал эти милости. Наполеон сам хотел позаботиться о помещении русских посланников в его столице. Если доверять рассказу, который ходил по Петербургу, вот как он взялся за это: “Мюрат, – сказал он однажды великому герцогу Бергскому, – сколько вам стоит ваш отель в улице Cerutti? – Четыреста тысяч франков. – Я не говорю о четырех стенах: я подразумеваю отель и все, что в нем находится: мебель, посуда и пр. – В таком случае, Государь, он стоит мне миллион. – Завтра вам заплатят эту сумму: это будет отель русского посланника”.[247]

Каково же было поведение Толстого в ответ на такие беспримерные отличия? Шампаньи писал по поводу первой императорской аудиенции: “Он немного оробел, как это и должно быть с прямодушным человеком, который впервые представляется великому человеку столь высокой гениальности, но доброе и приветливое обращение Императора вскоре его ободрило”.[248] Вопреки оптимизму официального сообщения и его утешительным объяснениям можно догадаться, что холодность со стороны русского посланника плохо согласовалась с благосклонностью его собеседника. Несколькими строками ниже министр почти признается в этом: “Не знаю, – говорит он, – почувствовал ли он всю цену необыкновенного приема, сделанного ему Императором, оценил ли он его так, как это сделал бы человек, проходивший дипломатическую карьеру и привыкший придавать цену самым незначительным обстоятельствам”. А вскоре в позднейшей депеше Шампаньи вынужден сознаться, что в Толстом император не нашел “человека, какого он желал и с которым он мог бы беседовать”. [249] Действительно почтительное, но обескураживающее немое молчание, которое на первой же аудиенции Толстой наложил на себя, продолжалось и делалось хроническим. На милостивые обращения Наполеона он отвечал ледяным выражением лица. Если во время приемов при дворе император обращался к нему со словами, которые, очевидно, вызывали на продолжительный разговор, он еле бормотал в ответ несколько слов, избегал всякого выражения, которое могло бы поддержать разговор, и монарх проходил мимо него недовольный. В других случаях он избегая направленного на него взгляда императора, отступал в смущении назад и скрывался в толпе придворных, как будто главной его заботой было уклоняться от милостивого внимания.

С придворными и лицами, занимающими высокое служебное положение, его обращение было не менее странно. Ничто не обнаруживало в нем надежды установить прочную дружбу между обоими государствами и на желание этому способствовать. Ничто не давало чувствовать в нем посланника дружественной державы. Скорее могла быть речь о парламенте, присланном вечером после неудачной битвы в главную квартиру неприятеля. Такого рода посол с суровым, скорбным, непроницаемым лицом взвешивает каждое слово и прежде всего старается оградить свое достоинство побежденного: вот образец, по которому Толстой, по- видимому, создал свою роль. Если он начинал откровенно высказываться, его слова были еще более зловещи, чем молчание; тогда его разговор становился воинственным и отдавал запахом пороха. Однажды, после императорской охоты, он возвращался в карете с маршалом Неем и князем Боргезским. В пути он настойчиво наводил разговор на военные предметы. Затем, разгорячась, начал восхвалять русские войска и чуть было не объявил их непобедимыми. Он приписывал их неудачи несчастному стечению обстоятельств и дурно истолкованным приказаниям и кончил тем, что намекнул на надежду реванша. Ней, невоздержный от природы, горячо подхватил его слова. Разговор принял острый оборот, и скоро повсюду распространился слух о возможной дуэли между русским посланником и императорским маршалом.[250]

Такие неуместные выходки вперемежку с надменной сдержанностью все более обнаруживали

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату