неспособность Толстого усвоить себе поведение, которое было ему предписано. Этот исполнительный солдат становился недисциплинированным дипломатом. Обманывая возлагаемые на него Александром надежды, превосходя его опасения, не довольствуясь тем, что принес с собой во Францию всю ненависть, все злопамятство русской аристократии, он даже не старался их скрывать и считал нужным внести в свою манеру следить за ходом дел и вести переговоры ту предвзятую враждебность, которая проявлялась в его манере держать себя.
Первые его впечатления во Франции и дух, царивший среди окружающих его, не только не ослабили, а скорее усилили эти тенденции. Как ни старались сделать членам русского посольства приятным их новое местопребывание, они не были им довольны. Они не чувствовали особенного влечения к официальному миру и относились равнодушно к зрелищу могущества и силы, которые являла Франция, ибо это величие было отчасти завоевано за счет страны. Однако это было одним из тех времен первой Империи, когда Наполеон особенно заботился о торжественных приемах и о поддержании великолепия двора. В Фонтенбло, пребывание в котором в этом году носило исключительный блеск, непрерывной цепью проходили знатные посетители и высочайшие особы, ежедневно приносились уверения в уважении и преданности Европы императору. Прелестное местопребывание Валуа, реставрированное в современном вкусе, роскошно украшенное в строго римском стиле, снова оживилось. Удовольствия следовали одно за другим ежедневно в назначенные часы. Официальные приемы, театральные представления, великолепные балы, о которых сообщалось в военных приказах, поездки на охоту, для чего даже дамы надевали установленный для них кокетливый мундир, который и в самом деле шел к ним; в таких охотах принимали участие эскадроны амазонок, причем у каждого был свой отличительный цветной значок.[251] Русские любовались этим зрелищем, но находили, что блеск не всегда спасал их от монотонности и что новый двор не сумел позаимствовать от старого то, что составляло его неподражаемую прелесть: непринужденность хорошего тона. Когда они наезжали в Париж, им казалось, что сторонники правительства живут слишком замкнуто. Они жаловались, “что в Париже не было даже двух-трех открытых домов, подобных дому князя Беневентского, где можно было с уверенностью найти гостей, любезную, предупредительную хозяйку дома и хороший ужин после театра”, они находили, что “в Париже в этом отношении совсем плохо”.[252] Не находя общества по своему вкусу, они искали развлечений в ином месте и проводили вечера у мадемуазель Жорж, “героини русского посольства”.[253]
Их более солидный глава не противился искушению посещать роялистские салоны. Он там не интриговал, но слушал, наблюдал и, не задавая сам тона, воспринимал его. Разговоры, которые он слышал там, обыкновенно вращались около честолюбия и деспотизма Наполеона и усиливали его недоверие к главе государства и к его режиму. Относясь к императорскому правительству с вечным недоверием и подозрительностью, он дошел до того, что чуял западню во всех обращенных к нему словах и истолковывал их в смысле своих предубеждений. Не лишенный тонкого, предусмотрительного ума, он угадывал быстро некоторые из намерений императора, но под влиянием ненависти, дававшей ложное направление его проницательности, он неосновательно приписывал ему и такие, которых у него не было.
Как только встретился он с Шампаньи, он горячо затронул Прусский вопрос. Уклончивые ответы министра ему не понравились. В своем первом разговоре с императором он приступил к тому же предмету и стал совершенно не похож на того Толстого, каким казался обыкновенно. Сбросив с себя всякое смущение и сохранив только упорство, он напрямик потребовал эвакуации Пруссии, осмелившись сказать, что Россия не может считать себя в мире с Францией до тех пор, пока первое условие договора остается невыполненным. Наполеон попробовал сперва уклониться от ответа. Зачем, с фамильярной откровенностью сказал он Толстому, принимать такое участие в прусском короле, в этом неудобном и ненадежном союзнике? “Вы дождетесь, что он сыграет с вами плохую.[254] Впрочем Франция готовится вывести свои войска – они уже в походе. Но генерал Толстой был слишком сведущ в вопросах, касающихся военного дела, чтобы поверить, что подобные операции могут быть приведены в исполнение в одну минуту. “Армию передвинуть – не табаку понюхать”,[255] – писал он Румянцеву. Так как Толстой не сдавался на эти доводы и продолжал настаивать на своем, то император, прижатый к стене и желавший к тому же намекнуть русскому правительству о более ценных со своей стороны предложениях и подготовить его к ним, позволил себе поднять завесу, скрывавшую его планы. Крупными штрихами набросал он три возможных комбинации, заявив при этом, что он не будет оспаривать удовлетворения желаний России, как бы чрезмерны они ни были, лишь бы ему самому была предоставлена свобода избрать для себя вознаграждение.
Прежде всего он объявил, что готов вывести войска из Пруссии при условии, что Россия удалится из княжеств, что полное и обоюдное исполнение договора было его первейшим желанием. “Он сказал мне, – излагает Толстой в своем донесении, – что в расчленении Оттоманской империи он не видит для Франции никакой выгоды, что не желает ничего лучшего, как только обеспечить ее неприкосновенность, что он даже это предпочитает, ничуть не прельщаясь Албанией и Мореей, где, по его словам, можно ожидать только неудач и затруднений. Однако, если мы уж так стремимся обладать Молдавией и Валахией, он охотно согласится на это и предлагает нам русло Дуная, но при условии, что ему будет предоставлено вознаградить себя в другом месте. Я сильно настаивал на том, чтобы он объяснил мне, что он под этим подразумевает и где рассчитывает получить компенсацию. Он хотел уклониться от всякого объяснения по этому поводу, но я настаивал все сильнее и почти прижал его к стене замечанием, что, так как он знает, что мы желаем приобрести, было бы вполне справедливо, чтобы и мы знали, чего и где он домогается. После некоторого колебания и как бы сделав над собой большое усилие, он сказал мне: “Ну, конечно, в Пруссии. Если в планы России входит более крупный раздел Оттоманской империи (продолжал он), он даже и на это согласен. Он уполномочивает меня предложить Константинополь, так как уверяет, что не подписывал никакого обязательства с турецким правительством и не имеет никаких видов на столицу Турции. Однако, при этом последнем предложении, он не может не принимать во внимание интересов Франции, равно как и высказаться теперь же о требованиях, которые отсюда последуют. Итак, он предлагает вывести войска из областей, возвращенных по тильзитскому договору Пруссии, если мы откажемся от наших видов на Молдавию и Валахию. Если не согласны на это, он готов предоставить нам русло Дуная, при условии, что он вознаградит себя за счет Пруссии. В третьем случае, предусматривающем полное расчленение Европейской Турции, он согласен на расширение России до Константинополя, включая и сам Константинополь, при условии получения им приобретений, относительно которых он не дал никаких объяснений”.[256]
Думается, что неожиданно заговорив о Константинополе с такими оговорками, благодаря которым предложение было неясным и беспочвенным, Наполеон хотел только испытать Толстого, поглядеть, какое действие произведет на него это магическое слово. Быть может, он хотел посмотреть, как далеко идут честолюбивые стремления России, не расположена ли она ради приобретения Константинополя допустить все и не согласна ли предоставить ему всю Европу за одни город. Но Толстой и глазом не моргнул при виде, вызванного перед ним лучезарного видения; он отнесся к нему равнодушно, и хотя и передал своему двору предложения императора, но сделал это, прибавив придуманное им самим объяснение. Смотря на все с точки зрения преследующей его идеи, он в словах Наполеона обратил внимание главным образом на то, что относилось к Пруссии. Он более не сомневался, что исполнение договора в пользу Пруссии отсрочивалось умышленно. Исходя из этого верного данного, его воображение выводило или неточные, или чересчур преувеличенные следствия. Сопоставляя слова императора с собранными с ветру непроверенными слухами, он пришел к убеждению, что Наполеон в принципе решил расчленить Пруссию. Это ложное открытие в высшей степени взволновало его; он счел своим долгом забить тревогу.
Приняв тон прорицателя, он поспешил указать своему двору, как на непосредственный предмет наших вожделений, не только на Силезию, но и на Берлин и на течение Одера. По его мнению, эти места были сперва предназначены для округления Зарейнского французского королевства, удела Жерома. Этот проект будто бы был на пути к осуществлению, и только твердость русского посла заставила Наполеона одуматься. Толстой в подтверждение своих слов рассказывал самые неправдоподобные сцены: “Господину Жеpому, – писал он, – был положительно обещан для его Вестфальского королевства Берлин с расширением до Одера. После моей частной аудиенции Император приказал позвать его и напрямик объявил ему, что об этом нечего и думать; но Жером, как это нередко с ним бывает, пустился в препирательства; он осмелился требовать обещанного и сослался на данное ему императорское слово. Между обоими братьями произошла одна из