угостить писаря. Но ведь так трудно обвинять самого себя! Так трудно оторвать губы от прекрасных уст и отожествиться со стадом, послушным чужому мнению! Черт побери, все это хорошо и правильно для других, но отнюдь не для меня, говорящего все это!
Впрочем, барышне Корнелии было уже добрых тридцать пять, а в этом возрасте нет нужды придавать такое уж значение часочку, проведенному в постели. Пока я так размышлял, князь беседовал с Михаэлой и Сюзанн. Когда подошло время ужинать, я застал всех троих в маленькой гостиной с фикусом. Едва я показался, барышни спохватились, что собирались переодеться, и исчезли. Горькие слова вертелись у меня на языке, но я знаю, что стену лбом не прошибешь. Я проглотил их и, желая предотвратить опасность, грозившую мне со стороны князя в отношении Корнелии, заговорил о Сюзанн, превознося ее до небес. Мне хотелось убедить его, что Сюзанн им интересуется и что она была бы не прочь, чтобы он постучал в ее дверь.
— Корнелия миловидна, — сказал я, — но она не парижанка.
— Вы неправы, — возразил князь Алексей. — Все девицы обладают прелестью Манон Леско, если мы ведем себя, как аббат Прево.
Потом снова заговорил я, а князь слушал меня лишь одним ухом, давая понять, что объясняет то внимание, которое, быть может, желает оказать ему мадемуазель Сюзанн, только ее интересом к героям гражданской войны в России. Тем не менее я полагаю, что основательно задел его за живое. Теперь мне нужно было еще предстать перед князем этаким честным малым, который ничего не скрывает и обо всем говорит прямо. Человек, увы, очень легко сбивается с пути. Письмо, только что внушившее мне столь добродетельные чувства, должно было теперь послужить нечистому замыслу… Я раскрыл его в том месте, где моя сестра писала о любовнике Элишки, и попросил у князя совета.
Нет ничего легче, — ответил тот. — Воздействуйте на писаря ласковыми уговорами, а если этого будет недостаточно, если он откажется поступить так, как его к тому обязывают обещания, — оскорбите его, чтобы он увидел себя вынужденным взяться за оружие. Тогда, — с многозначительным взглядом заключил князь, — он в ваших руках.
Эта идея не многого стоит, — возразил я, — однако я вижу, вы приняли сторону Элишки и готовы преследовать писаря и всех обольстителей точно так же, как и я сам.
Каждому из нас, — парировал князь Алексей, — трудно перенести, когда нарушают данное ему слово.
И, высоко подняв голову, полковник удалился. Его последняя фраза показалась мне шутовской.
Ужин и все прочее прошло как обычно. Князь болтал без умолку. Мой хозяин и барышни смеялись его нелепым шуткам — Китти даже не желала идти спать, так это ее забавляло, — а непоседливый Марцел то убегал в кухню, где разглагольствовал Ваня, то я слышал, как он топчется за дверью столовой. Он не хотел ничего упустить из Ваниных врак и боялся прозевать момент, когда князь встанет от стола. Марцел просто влюбился в слугу и был на верху блаженства, когда мог покрутиться около господина.
Я едва дождался одиннадцати часов. Но вот мы все распрощались на ночь, огни погасли, и когда все стихло, я задумал навестить Корнелию. С собою я прихватил несколько объемистых томов — с тем, чтобы, случись мне встретить кого-нибудь любопытного, можно было отговориться, будто я иду в библиотеку. Но коридоры и лестницы были пустынны. Приближаясь к дверям Вероники, я по привычке навострил слух и зрение. И показалось мне, что внизу мелькнула чья-то длинная тень. Мой путь лежал по лестнице вниз, а этот поздний ходок поднимался по пей. Я сообразил, что у нас одна цель, находящаяся посередине. Я перестал дышать. Укрывшись в нише, я совершенно ясно разглядел, что этим ночным посетителем был князь Алексей. И тут я понял, что я — обманутый простак. Тут я понял, что Элишкин писарь заслуживает наказания, а не уговоров. Меня охватил гнев. Ступая на всю стопу, я двинулся к библиотеке, громко топая, чтобы напугать парочку. И, усевшись среди своих книг, подпер голову ладонями и задумался.
РАССКАЗ
О ВОЕННОМ РОЖДЕСТВЕ В РОССИИ
Влияние князя и любовь к нему возрастали в замке день ото дня. Мой хозяин с удовольствием слушал его, служанки превозносили его до небес. Китти потеряла из-за него голову, Марцел просто рехнулся. Сюзанн и барышня Михаэла не могли полностью согласиться с мнением людской, столь высоко ставящим полковника, но все же и они поддались обаянию этого фигляра. Быть может, если бы Эллен понимала по- чешски, была бы увлечена и она, но эта дама не знает иного языка, кроме родного, а князь лишь изредка говорил по-английски.
Я подчеркиваю эти лингвистические моменты потому, что очарование княжеских рассказов заключалось главным образом в его манере речи. В тех маленьких искажениях, которые я не пытаюсь передать, не будучи русским и хлопоча о правильности собственной речи, но в которых мне тем не менее чудятся краски русских лесов, белизна снежных равнин, позвякивание лошадиной сбруи, лай собачьих свор и треск пулемета.
В ту пору, когда я слушал рассказы полковника, я был на него сердит, но теперь, записывая их, я уже Чужд злобы к этому человеку. Я забыл уже Корнелию и, занятый другими, более важными делами, простил и князя.
Как начинались эти рассказы о похождениях в России? Да ненароком… Князь так и сыпал ими. Изложу это более пространно.
На другой день после свидания князя с Корнелией пан Стокласа совещался со своим поверенным. Я видел, как князь вошел к ним в кабинет, и через некоторое время стало слышно, что доктор Пустина заговорил повышенным тоном. Вскоре он выбежал из кабинета весь красный, с явными признаками озлобления. Это меня позабавило, и я спросил о причине адвокатова гнева, но полковник только плечами повел. Из этого я наверняка рассудил, что они схлестнулись при Стокласе, однако князь оставался спокойным. Он проследовал прямиком к своему креслу. В то время Сюзанн, Китти и Михаэла раскладывали пасьянс в гостиной. Мы с паном Стокласой разговорились о том о сем, и хозяин между прочим упомянул, что рождество уже не за горами. Правда, давно миновали времена, когда праздники отличались от будней, но полковник ответил на это замечание так, словно мы и впрямь были недалеко от Назарета.
— Странное мне выпало однажды рождество, — ни с того ни с сего принялся он рассказывать.
Барышня Михаэла ценила побасенки полковника превыше действительности, и все же, пока он говорил, я несколько раз поймал ее взгляды, выдававшие ее. Думаю, она иногда сомневалась, кто этот человек — поэт, мошенник или юродивый.
Благословен будь Иисус Христос, — так начал князь, размашисто осеняя себя крестом. Затем, склонив голову и ни разу не шевельнув руками, он поведал то ли кощунственную, то ли бесконечно благочестивую выдумку из сибирской жизни.
В гражданскую войну, — повел он рассказ, — по долине сибирской реки, терявшейся на севере, проходило войско. Буран продолжался уже девять дней. В тех местах церкви сгорели дотла и не было ни одного человека, который открыто признавал бы Иисуса Христа. Голод и стужа превратили моих кавалеристов в пехоту. Мы шли, подвернув полы залубеневших шинелей, и в юс складках не таял снег. Снег в складках одежды, снег на патронташах и мешках, снег на ужасных повязках. Мы брели, держа палец на спуске, обмотав головы грязными тряпками. Вьюга развевала их концы. Вьюга бросала нас на колени. Рядом со следом наших ног тянулся другой след, длинный, узкий, оставленный пальцами тех, кто уже в беспамятстве держался за лошадиную гриву, бессильно уронив левую руку. Враги наши были близко. Я слышал, как молились солдаты, но слов не разбирал — их уносили потоки ветра. В моем полку служил Анисим Гриич, крестьянин Тульской губернии, — и этот человек тронулся в уме. Мне казалось, я различаю его голос. Я шел впереди своих людей, но к вечеру выбился из сил и стал отставать. И вот я все замедлял шаги, и Анисим все больше приближался ко мне, пока не очутился в трех аршинах за моей спиной. Теперь я хорошо его слышал… «Возьми чистый лист бумаги, Иван Иваныч, и пиши, — бормотал он. — Пиши моей замужней дочке Аксинье Анисимовне: „Слава всемогущему господу. Такое мне нынче выпало покаяние, доченька, что стал я совсем слеп и глух, и от боли потерял человеческие чувства. Не хочу я больше добра, которое присвоил, и тебе посылаю наказ!“» Потом он стал исповедаться в грехах и просил прощения.