Вот выдумал — в Париж, это теперь-то, зимой? Да что ему там делать? — не сразу заговорила ключница.
— Много ты понимаешь, — осадила ее Вероника и, обращаясь к Ване, добавила: — Ну и слуга же у князя! Как что сделать надо — так разные отговорки! Ох и погоняла бы я тебя, будь я твоим хозяином…
О боже, опять тары-бары-растабары! А я нетерпелив, как испанский судья, поверну-ка я руль в ту сторону, где ветер посвежее да волны повыше.
Пойду к князю!
В тот час, в ту минуту и в то самое мгновение встал Алексей Николаевич Мегалрогов со своего места в столовой и, не снимая баронской треуголки, выразил благодарность Стокласе и всем присутствующим господам (барышни уже удалились) за дружбу, которой он наслаждался три месяца.
Мы слушали его в изумлении.
— Впрочем, к дьяволу все эти цветы старомодного красноречия! — вскричал он вдруг. — К черту! Взбрели же мне на ум именно теперь, когда я должен врать!
И, закусив удила, князь обратился к моему хозяину со следующими словами:
— Пять шлепков по шляпе — и прощайте! Прощайте, управляющий, прощайте, моя птичка, мой пегаш, мой столик-накройся! Будьте здоровы и к чертям всякую деликатность!
— О чем это вы? — недоуменно спросил Стокласа.
— О чем? Да ни о чем. Все о том же! — крикнул князь. — Дворянин ты или нет, а порой руки у всякого чешутся, смажьте Хароусека по уху да побренчите золотыми в кармане. Примите буквально то, что твердит вам ваш внутренний голос и некий поэт:
Когда заслуг не признают, обидчика в отместку бьют…
Давайте, валяйте! Пинок адвокату, тумак Рихтере, да еще ногой под зад, так просто, от души! Ах, друг мой, друг мой, желаю вам удачи, спокойствия, твердости, мира — и тяжелой руки. Одалживайте деньги только под высокие проценты, держите почки в тепле, а белое вино — на льду. Скупайте землю, где только можно, да держитесь пана Якуба. Далее, чтоб не забыть: раза два в год выезжайте на охоту, и да приносят вам облегчение ветры! Ха, я живо чувствую, что сейчас мне надлежало бы расплакаться и произнести пророчество о том, что будет с адвокатом: вижу, этот малый не женится. Вижу — растолстеет он и станет пить ту мутную жижу, которую изготавливают пивовары. И это окончательно, господа! Кто из вас теперь поверит ему в долг — ровно на год, с возвратом день в день, хоть полушку? Вы — нет, и я — нет, а Бернард?
— Я вас не понимаю, — пробормотал доктор Пустина.
Я говорю, что вы уберетесь несолоно хлебавши, — пояснил князь. — Что ваша лавочка лопнет, что у Стокласы меняется характер, что вами здесь сыты по горло.
Замолчите! — вскричал адвокат, подражая (как то недавно сделал я) манере князя Алексея.
Напротив, — возразил тот, — давайте болтать, шалить, безумствовать, сыграем как следует в этого злосчастного Мюнхгаузена!
С этими словами князь подпрыгнул и перескочил через свой стул, после чего, воздев руку, продолжал вещать, называя адвоката, между прочим, горшком для выращивания бакенбард и женихом, который вместо невесты обручился с Хароусеком.
Покончив с адвокатом, он обратился к пану Яну и, разбранив и его, так завершил свою речь:
— Чтобы я был так здоров, как вы мне нравитесь! О, эти, как бы из бронзы, штаны, этот ровный пробор в волосах, этот блуждающий дух! Ха, чувствую, что и ваша судьба недалеко ушла. Вы впутаетесь в политику.
Тут мой хозяин перебил князя и, похлопав его по плечу, сказал, что в жизни не слыхивал ничего более остроумного, ничего, что сильнее возбуждало бы смех.
Я уверен, — продолжал он, — вы могли бы сочинять и стихи, и прозу; однако смотрите, вы еще и не притронулись к бокалу! Выпейте, чтоб я мог снова его наполнить!
Благодарю, — ответил князь, — с некоторых пор я потерял вкус к вину — точно так же, как и к тем речам, которые вы слышали. Довольно! Ни слова более в этом Духе.
После этого он заговорил очень серьезным тоном и затем поклонился нам с таким благородством, точно король во время приема.
— Мне надо распорядиться насчет моего багажа, — молвил он, выходя с поднятой головой.
Он отправился прямиком к себе в комнату и заперся на ключ. Вскоре его бумаги, карты, все содержимое армейского мешка валялось на полу. Князь, растрепанный, стоял на коленях посреди всего этого хлама, порой напевая себе под нос; временами он садился ненадолго к столу и принимался писать…
Намерения, приходившие ему в голову, всякий раз до такой степени завладевали им, что он переставал видеть и слышать, что делается вокруг. И если он решил уехать, то можно было дать руку на отсечение, что он так и сделает.
В начале марта того года русские эмигранты в Париже собирались на один из тех съездов, какие в те поры происходили дюжинами, но князь вбил себе в голову, что примет в нем участие. Не думал ли он прочитать съезду свой полковой дневник?
Или ему удалось измыслить новый способ побудить правительства других стран отнестись со вниманием к планам белых? Как знать! А может, полковник просто хотел исчезнуть из Отрады…
Часа в три пополудни (как я позднее выяснил) кто-то постучался к князю в дверь.
Он не ответил, но чья-то легкая рука все стучит, стучит, и наконец князь, смягчившись, спрашивает, кто там.
— Я, — раздается голос Китти. — Это мы с Марцелом. Алексей Николаевич впускает детей, нежно упрекнув их, зачем они сразу не подали голоса, и Марцел, счастливый, как ангел, бросается в его объятия.
— Мы с Китти готовы сопровождать вас, — говорит он и, помолчав, добавляет — У меня есть старое одеяло, в него я увязал все необходимое.
— Я тоже не буду вам обузой, — подхватывает Китти. Они были так уверены в своем деле, что ни один из них даже не спросил, возьмет ли их князь. Это разумелось само собой!
Вы — да и всякий из нас — посмеялись бы над такими путешественниками, но князь (в отличие от всех разумных и порядочных людей) ни словечком их не обескуражил, не сказал ничего, чтобы отвратить их от этого намерения. Он не упомянул о том, как это огорчит отца Китти, не напомнил Марцелу о заведенном порядке, требующем, чтобы мальчики (так же, как и взрослые мужчины) заблаговременно заявляли об уходе со службы; он не подумал о том, что Сюзанн и Эллен потеряют ученицу, и такой уж он был эгоист — с легкостью обошел мысль о горе Михаэлы. Нет, он не предостерег детей, ничего им не стал запрещать, но и не обещал ничего, и те поняли его молчание как знак согласия.
Я, разбираясь до некоторой степени в причудах сумасбродов, угадал тогда, что с Китти и Марцелом творится нечто неладное, и все прохаживался — то перед дверью Алексея Николаевича, то возле спальни барышень.
«Ага, — сказал я себе, заметив, как дети вошли к полковнику, — они задумали бежать. Узнаю их блаженный страх, узнаю ощущение счастья, смешанного с горем». Временами меня охватывали сомнения — действительно ли все так, как я опасаюсь. Но даже если я ошибался, я не мог ответить себе на вопрос, почему они меня избегают, почему Китти отвернулась, когда я ее окликнул…
Мои юные друзья недолго пробыли у Алексея Николаевича. Вскоре я увидел, как они вышли — молчаливые, притихшие. Марцел плелся, пересчитывая оконные стекла, Китти шла, опустив голову. Тишина, распростершаяся по дому, показалась ей, наверное, подозрительной, и потому она, проходя мимо меня, начала напевать какую-то песенку — как ни в чем не бывало. Однако на лбу у нее, так же, как и у Марцела, было написано, что она готова выкинуть отчаянную штуку.
Расспросить их? Это мне показалось неловко; и я, уткнувшись носом в свою книгу, молча прошел мимо. Но немного дальше я остановился так, чтобы видеть в стекле приоткрытой рамы отражение этих двух дурачков. И увидел, — они прибавили шагу и оглянулись на меня, обменявшись знаками.
Все это утвердило меня в догадке, что они о чем-то сговорились. Но о чем? Я ломал себе голову, как вдруг кто-то сзади закрыл мне ладонями глаза. Это была Эллен. Я так и сник, услышав ее шепот, а Эллен, не