сумку.
Я смотрел на моего хозяина с чувством снисходительного участия, так как думал, что и он немножко влюблен в Сюзанн. «Видишь ли, — мысленно говорил я ему, наблюдая за его лицом, которое, как мне казалось, выражало страдание влюбленного, лишенного возможности объясниться, — знал бы я твои намерения, могли бы мы с тобой потолковать по душам, и, чем черт не шутит, быть может, возникло бы между нами дружеское расположение». Я улыбался, испытывая участие к этому богачу, и меня так и подмывало ободрить его какими-нибудь словами вроде: «Ну-ну, ничего, все будет хорошо!» И тут, в этот злополучный миг, я разглядел наконец, что хозяин мой вертел в руках но что иное, как переплет, сорванный с «Южночешской хроники»! Улыбка моя исчезла. Язык прилип к небу, и в груди прокатились громы.
Этот эпизод, вырвав его из последовательного повествования, я ужо описал в предисловии к моей книге. И там же я упомянул о том, как я, ущипнув себя за ляжку, залепетал что-то о подделках, — но забудьте об этом! Забудьте минуту, одну из самых трудных и огорчительных, какие только могут выпасть на долю человека моего склада. Полагая, что воровство мое открыто, я, наморщив лоб и сцепив пальцы, все дальше и дальше запутывался в рассуждениях о подделках.
Пан Стокласа искоса поглядывал на меня; он положил конец моим речам, заявив, что желает как- нибудь обойти библиотеку с описью в руках. Затем, бросив переплет на стол, он вышел, так и не вручив мне денег, предназначенных для князя.
Едва за ним закрылась дверь, я схватил переплет и увидел на нем следы ножа — это князь искал между кожей и деревянной дощечкой бумаги или тайный приказ врагов.
Я пытался объяснить себе, каким путем злосчастный переплет попал в руки управляющего. Может быть, мепя предал голландец? Мне необходимо было выяснить, что же случилось, и я бросился к окну, прижав к груди предмет моих мучений. Хюлиденна нигде и в помине не было. Я совсем растерялся, я готов был ухватиться за что угодно… Тут из коридора донесся звук приближающихся шагов. По звяканью шпор я понял, что это князь, и логически рассудил, что его сопровождает Марцел. Я выбежал к ним с намерением попросить объяснений, но князь только прошипел мне в лицо проклятие. К счастью, он слишком торопился, и ему некогда было заниматься сведением счетов — я видел, как он поспешно исчез за углом; но Марцел повернул в мою сторону. Я уже поднял ослабевшую руку, чтобы открыть дверь в свою комнату, когда мальчик подбежал ко мне.
— Пан Бернард, — шепнул он мне на ухо, — я никак не мог помешать князю отдать эту вещь пану Стокласе. Он и понятия не имеет…
О чем ты, малыш? — спросил я, чувствуя, как все завертелось у меня перед глазами. — Что ты болтаешь?
Князь отобрал вашу книгу у того чужого человека…
Ты знаешь, что это за книга? Знаешь, откуда она? — прошептал я, меж тем как меня обдавали волны жара.
Знаю, — ответил он с чуть заметным смущением; лакея, заставшего вас на том, как вы красите себе усы.
БЕГСТВО
С нами бог! Вы хотите услышать модное повествование, вы знаете, что полагается, и настаиваете, чтобы я под шелест ветерка расписывал историю, вьющуюся подобно речке, перепрыгивающей через камни, брошенные у нее на пути, и в конце концов добегающей до моря. Вы хотите видеть сверкающую гладь, взборожденную событиями, которым время дает выговориться и умолкнуть. Хотите следить волну за волной, событие за событием в порядке, который установлен и дан, — а мой рассказ меняет то место, то время, плетет пятое через десятое… И все же позвольте мне еще немного погарцевать без дорог, держась одержимости, уловляя слова нескольких персонажей разом. Позвольте мне возвращаться и поворачиваться по ветру и складывать картину из мелких явлений, мечась от предмета к предмету — что столь отвечает моему умонастроению, — чередуя сцены, чередуя любовь со страхом из-за воровской проделки, внезапно меняя общение с обманщиками, которых мы покидаем для бесконечной доверчивости детей, под разбойные выкрики и звуки наивной нежности, прослеживая четыре волокна одной и той же веревки. Слишком туго переплелись, говорите? Еще бы!
Мы достаточно долго выдерживали вежливый тон, говоря: «С добрым утром! Добрый день!» Князь спал как сурок, и вот он просыпается от петушиного крика.
Мы достаточно долго наблюдали за Михаэлой, повествуя о том, что держит она в левой руке и какую муху отгоняет правой. Достаточно долго лили мы вам вино в бокалы — так вот, пришло время хлебать из пригоршни.
Наступил вечер накануне бегства барона Мюнхгаузена, и тревога моя нарастает. Слышу торопливые шажки Корнелии, слышу, как цокают широкие каблуки старой Вероники, и доносится до моего слуха бег на цыпочках легкой Марцеловой туфли. Ловлю среди всех этих звуков шаги мадемуазель Сюзанн и ошибаюсь стократно. Француженка не выходит из своей комнаты. Она заперлась, но дух мой витает возле нее. Думаю о ней, думаю о Марцеле… и вдруг прихожу к мысли, что кража моя, вероятно, все-таки открыта. Может, да. А может, и нет… Эта неуверенность побуждает меня расспросить Эллен. Иду к ней.
А она — она пишет в Шотландию, что мы помолвлены; она встает, поворачивается ко мне, и на лице ее сияет простодушная улыбка. Эллен беззаботна, тиха, скромна, и под ее пятнистой кожей густеет румянец, которому не пробиться к свету. Эллен темнела от счастья, не приобретая его окраски. Я положил ладонь на ее письмо, примолвив, что безмерно далек от того, что ей желательно. Меня так и подмывало разорвать письмо и опрокинуть чернильницу, но я был до того выбит из колеи и расстроен, что не решился ни на какие действия.
Эллен взяла меня за руку, сказав, что у нее нет секретов от матери.
— И тем не менее, — продолжала она, откинув образцово прямую спину свою на спинку стула, — я готова отправить письмо хоть через неделю, а число поставлю по твоему желанию.
Говоря так, она поправляла косынку из прозрачной ткани, спустившуюся у нее с плеча, и обнажала зубы в немеркнущей улыбке.
Сейчас мне вспоминаются штук пять сравнений, промелькнувших тогда у меня в голове, и такое же количество отрицательных оборотов, которые так и не были бы поняты, — но все это составляет второй план повествования. Я же хочу теперь не более, чем явить вашему взору смиренную деву, полную желания не сегодня, так завтра довести свое дело до конца. А себя я хочу показать возмущенным, прислушивающимся к каждому шороху, потерявшим голову, испуганным — короче, таким, каким я тогда был, неспособным сосредоточиться на какой-нибудь одной мысли, одной заботе, одном опасении. В голове моей проносились образы Сюзанн, Китти и Марцела, князя, голландца и полицейского. Ах, представьте себе, как, сжав пальцами виски, с подергивающейся над бровями кожей, стою я перед шотландской улыбкой! Представьте, как из бойниц шотландских зубов вырывается, овевая меня, дыхание возлюбленной и я отвечаю ей:
— Дурочка, ты ничего не слышала о «Южночешской хронике»? Не слышала ничего о подлеце голландце или о князе? Ты говорила со Стокласой?
Если вы когда-либо стояли лицом к лицу с человеком, который наверняка не понимает вас, если вы когда-либо чувствовали все бессилие ваших слов — вам нетрудно будет пожалеть меня.
Горе несчастным влюбленным, горе этому сословию, выходящему, как Венера, из волн морских с целомудренным жестом, — горе им, этим последователям культа наготы, кто бы они ни были, ротмистры или адвокаты. Горе им — но вдвойне горе нам, слушающим, как один из них насвистывает заключительные такты любовной симфонии.
Это — наш адвокат! Наш поверенный, чей подбородок приклеился к воротничку. Он поднес к губам сжатые в кулак пальцы и уставился в пол. Его захлестнула растерянность, и, слушая Михаэлу, он покусывает волоски на тыльной стороне ладони. Он открыл ей свои необыкновенные чувства и получил от ворот поворот. Ах, кто выразит всю жгучесть оскорбления, какую испытывает сейчас адвокат?