лишь закуривал.
Марья же, наревевшись, выползала из угла и, чуть шатаясь, натыкаясь в темноте на невидимые углы, всхлипывая, добредала до супружеского ложа, бухалась в постель и, прижимаясь к тёплому плечу Игнатия, забывалась до самого утра.
Сколько от беды ни бегай, она всё равно быстрее тебя. Догонит. Вот и к Марье с Игнатием заглянула эта непрошеная гостья. Ещё с утра Марья поняла — сегодня всё и станется. А к вечеру, когда боль обглодала её чрево, а скорбь навечно зашила улыбку на молодом и до того дня ещё миловидном лице, — появился он. Изобразив гримасу удивления, он разразился тоскливым, словно отходная молитва, воем, заслышав который, Марья глухо застонала и провалилась в спасительное небытиё. Когда же ужасный крик этот пронзил стены и долетел до Игнатия, напряжённо ожидавшего роковой развязки в соседней комнате, — тугая мужская слеза стала искать дорогу вниз, среди кустистых зарослей давно небритых щёк.
Весть о горе Игнатия и Марьи разлетелась быстро. Да чего там, ведь многие знали, и всё же тяжёлый вздох вырывался у каждого, кто слышал об этом.
К супругам потянулись стайки родственников, друзей, знакомых. С соболезнованиями, с предложениями о помощи. Со всеми делили Игнатий и Марья свою беду. И верно — разве в одиночку такое превозможешь.
А что же он? А он ничего, не зная, не понимая, будто острым шилом, щупал своей улыбкой всех подходящих к его маленькой кроватке. Сучил ножками, мочился в пелёнки. Мал ещё. Видано ли, чтобы младенец, когда-либо мог постичь ту горькую участь, что выпала на его долю?
Игнатий и Марья тем временем собирали всех на безрадостные посиделки. Пришедшие горевали, пили водку напополам со слезами, закусывали вздохами. Уныние и плач стояли над столом в доме Марьи и Игнатия в ту тяжёлую для их молодой семьи годину.
На прощание все гости пошли к младенцу. При виде беззащитного розового тельца женщины совсем лишались самообладания, заходясь, каждая, в протяжном вое, слившимся в единый, будто паровозный гудок, рёв. Мужики нервно вздрагивали плечами, губы их беззвучно шевелились, как если бы разговаривали они с пустотой. Самые слабонервные отворачивались, не в силах глядеть на беспечные ужимки младенца. И лишь старик Никанор, с достоинством и чинно готовившийся к собственной кончине и поведавший на веку не одно рождение, — ближе всех подошёл к младенческой кроватке, наклонил своё затянутое в густую бороду лицо и проскрипел старческим голосом, словно выблевал:
— Странник, ты откуда?
Беда будто решето с водой — вроде полное, да быстро вытечет. Вот и Игнатий с Марьей, отгоревав по младенцу положенное, начали всё чаще замечать то солнечный пригожий день, то птиц, что беззаботно щебечут вокруг них, а то и друг друга. Смирились.
Младенец же рос, осваивая премудрости мира, в который ему довелось попасть по велению неласковой судьбы. Нарекли его Михеем. Теперь лишь изредка Марья, заглядевшись на играющего сорванца, пускала по одутловатой щеке своей невидимую постороннему глазу слезу. Впрочем, Игнатий почти всегда замечал это, и тогда казалось ему, что в слезе супруги, как в волшебном зеркале, отражается целый мир со всеми его горестями и бездонной тоской.
Михей взрослел, как холодной водой ополаскивался, — с задором и упрямством. Повзрослел, — стал жить. Жил, словно плетью обух перешибал — натужно да безрадостно. Как все, в общем.
Время шло, когда не шло — бежало, когда же не бежало — плелось. И Михей вместе с ним. Однажды Михей заметил, что подкравшаяся старость изнасиловала его лицо. Теперь лицо напоминало ком грязи. Михей обрадовался — значит, конец скоро. Теперь он каждый день пялился на себя в зеркало, с ликованием обнаруживая в себе самом всё новые признаки старения. Михей одобрительно крякал и ласково тёр пальцами морщины, бороздившие его осунувшиеся в последнее время щёки.
Михей упоённо наблюдал, как слабеют его руки и ноги, как всё меньше тепла остаётся в его старческом теле. Вот и сердце начало вести себя по-другому, нежели в молодые годы. Сейчас оно уже не выбивало стройный барабанный ритм, а было похоже на влюблённую девушку, — трепетало, замирало, работало капризно и непоследовательно.
Михей, чего греха таить, любил прихвастнуть стремительно ухудшавшимся своим здоровьем перед соседями и знакомыми. Особенно завидовали ему однолетки, — многие из них были ещё краснолицыми крепкими стариками, хмурились и тяжко вздыхали они, завидев перед собой болезненного Михея.
Настало время Михею помирать. Ещё за неделю с лишним до этого он слёг. Нежась на предсмертном ложе, Михей, перебирал в памяти все события своей муторной жизни и блаженно улыбался в перестающий держать его мир. Дети Михея — взрослые сын и дочь, в спешке готовились к предстоящему торжеству. И даже три внука, обычно столь непоседливые и шумные, присмирели, боясь шалостями своими омрачить последние дни деда. Соседи и родственники, пребывающие в ожидании будущего праздника с хлебосольными закусками и выпивкой, придумывали остроумные заупокойные тосты, выбирали щедрые подарки.
Предсмертные хрипы Михея собрали вокруг всю семью. Короста жизни отпадала от души его. Старик несколько раз дёрнулся, оскалился сквозь покрытые пеной губы и помер.
Уже к вечеру дом Михея был полон веселящихся гостей. Непрерывной толпой шли они, чтобы поздравить детей, внуков и прочих родственников с радостным событием. Посетителей было так много, что не представлялось возможным вести их всех разом любоваться покойником. Группами выходили они из-за праздничного стола и уже хмельные, раскрасневшиеся с тяжёлыми от кушаний животами, шли в соседнюю комнату, где посредине неспешно и величаво, будто сфинкс подле тысячелетних пирамид, возлежал Михей. Пришедшие неизменно умилялись трупной желтизне его тела, похожей на ровный солнечный загар, в порыве нежности обнимали Михеевых родных и размазывали свои лица в огромных добродушных улыбках. А ровесница Михея, баба Аня, вошедшая при виде покойника в раж, забыв о годах своих, стала носиться вокруг холодного тела, беспрестанно выкрикивая: «Свободен! Свободен! Свободен!»
Семнадцатое августа
Город глотал, как слюну, струи мелкого летнего дождика. Анна, прижавшись душой к совести, заглядывала в окно отцовской спальни. Она подглядывала за отцом каждый день. Для неё это так же естественно, как другой девушке смотреться в зеркало. Конечно, отец знал об этом увлечении дочери, даже потакал ему, прося остальных домашних не входить в спальню, когда по другую сторону окна прилипает лицом к стеклу его Анна. Сегодня отец уморительно надувал щёки и расхаживал по комнате вприсядку. Смех щекотал Анне горло, но она зажимала рот рукой, не давая звонким раскатам вырваться на волю. Всё- таки подглядывание — вещь предосудительная. Если она засмеётся, отцу будет сложнее делать вид, что он ни о чём не догадывается. А зачем волновать пожилого человека? Тем более что сегодня у него был такой тяжёлый день. Ведь не каждый день подаёшь заявку на участие в выборах мэра. Отец, не вставая с корточек, оттолкнулся от пола и с лёгкость запрыгнул на спинку стула. Теперь вместо надутых щёк у него был несуразно вытянутый нос. Он птица! — догадалась Анна — вот здорово! В подтверждение её слов отец стал изображать, будто клюёт рассыпанное вокруг себя зерно. Как же Анна любила отца в эти минуты. Она вообще любила его. С самого рождения. То есть с того дня, когда отец начал рыть для неё могилу. Он роет её до сих пор. Помнит ли он, с чего всё начиналось? Анна не помнит, она знает. От матери. Мать она всегда презирала, но и верила ей всегда. Когда Анне было восемь, она впервые пыталась отравить мать. Налила в чашку с чаем крысиного яда. С тех пор она проделывает это каждый год. Семнадцатого августа. В этот день Анна встаёт пораньше, собственноручно готовит завтрак, стараясь придумать нечто эдакое, вкусно-удивительное, а под конец заваривает чай с непременной порцией крысиного яда. Обычно склянка с ядом стоит рядом с заварником, — это мать поставила ещё с вечера, чтобы дочь не напрягалась, отыскивая нужную банку в кладовой. Заваривает и идёт к себе в комнату. Минут через пять она слышит шаги матери, спешащей на кухню. Мать нарочито громко расхваливает кулинарные умения дочери, под конец завтрака обязательно отпуская комплимент по поводу умело заваренного, душистого чая. Конечно, чай она не пьёт, выливает в раковину. У них это такая семейная традиция. Даже праздник. Сейчас Анне двадцать, значит