— Направленное против отца.
— Без всякого сомнения. Но только после того, как я познакомилась с Джошуа и мы начали разговаривать, я поняла, что одного осознания этнической принадлежности и усвоения традиций недостаточно. Ты можешь читать Тору, но это не значит, что ты сдвинулся с места.
Она, задумавшись, замолчала, и я, чтобы не смотреть на нее, принялся за еду. Прошло несколько долгих минут, прежде чем я понял, что она собирается с мыслями, чтобы говорить о написанных мною страницах.
— Вы?.. — спросил я.
— Да, это произвело на меня большое впечатление.
— В самом деле? Я…
— Нет, нет, это ужасно трогательно. Конечно, — сказала она, — любой человек, знакомый с литературой по этому поводу, узнает каунасское гетто. Вы писали о нем по дневникам Абрама Тори?
— Да, я взял оттуда основную часть материала.
— Но каунасское гетто было больше, чем то, которое представили вы.
— Да, я сделал его небольшой деревушкой. Но мне хотелось именно такой географии: мост через реку в город, форт.
— Конечно, мой отец был не из Каунаса. Он родился в местечке ближе к польской границе. Еврейское Сопротивление в Польше было развито лучше, чем в Литве. Те, о ком вы рассказываете, могли быть польскими евреями — Бенно и прочие.
— Да.
— И я должна предостеречь вас: будьте осторожны и не упрощайте то, что там в действительности происходило. Конечно, в Каунасе были тайные центры военной подготовки партизан, они делали все, что делают в таких случаях повстанцы.
— Понимаю, — сказал я с упавшим сердцем.
— Был еще черный рынок водки. Пьяницы среди евреев представляли страшную опасность для всей общины. И вы ничего не пишете о мыле. Отец говорил, что они были буквально помешаны на мыле — его не было вообще, для того, чтобы его раздобыть, люди рисковали жизнью, так же как и ради еды.
Она заметила, что я расстроился.
— Но я была очень тронута, — сказала она. — Может быть, там не все точно, но зато очень верно. Не знаю, как вам это удалось, но вы сумели уловить интонации моего отца.
Она положила вилку в тарелку, сложила руки и потупила взор, внимательно разглядывая скатерть.
— Он не был назначенным гонцом, как ваш маленький Йегошуа. Все было более спонтанно, чем вы пишете. Отец начал помогать до того, как осиротел. Он был маленьким и мог проникать туда, куда не могли пройти взрослые. Они зависели от него. Фуражку гонца он получил почти перед самым концом, и это спасло ему жизнь. И не один раз.
— Как он живет сейчас?
— Он живет в хорошем доме, где за ним ухаживают и даже пытаются чем-нибудь занять.
— Он в Чикаго?
— Да. Он больше не говорит. Конечно, деменция — это всегда неприятно, но когда я думаю об этом блистательном интеллекте, рядом с которым я выросла… Он заметил приближение болезни раньше, чем кто-либо. Обнаружил в себе ранние признаки и сразу уволился из университета.
— Простите.
— Ничего, вы знаете, это даже благо. Он бы ужасно переживал смерть Джошуа. — Опустив глаза, она сделала глоток вина. — Он ни разу не просил Джоша искать дневник, но это не имело бы никакого значения. Он сам никогда бы не вернулся в свое прошлое, он не смог бы заставить себя сделать это. Отец любил моего мужа. Он гордился нами, нашим призванием, как только родитель может гордиться детьми, которые посвятили себя вере… хотя, на его взгляд, это было совершенно несерьезно.
— Это очень по-еврейски.
— Разве нет? — Ее лицо вспыхнуло улыбкой.
— Пэму очень нравился ваш муж. Я могу сказать почему: они очень похожи.
— Да. — Сара открыла сумку, лежавшую на стойке за ее спиной, и начала рыться в ней. — Они совершенно разные личности, но Пэм тоже не входит в рамки — своих традиций, хочу я сказать. Каким-то образом во всем, что он говорит, вы чувствуете неудовлетворенность его надежд, которые он возлагал на мир или Бога.
Она достала из сумки письмо.
— В то же время он обращается, если можно так сказать, в разные суды, чтобы отсрочить приговор.
— Ушибленный Богом.
— Согласна. Общение с этим отцом иногда истощает.
— Это так.
Мы рассмеялись.
— В самом деле, он уехал и сделал нечто неподобающее, если не предосудительное. Но все же он милый и добрый друг, — сказала она, развернула письмо Пэма и прочла его мне.
Поиски дневника гетто привели его в Москву.
После деконсекрации церкви Святого Тима Пэм оставался не у дел, пока епископат решал, что с ним делать. Пэм ответил на этот удар тем, что устроился в хоспис на острове Рузвельта, где выполнял массу грязной работы, ухаживая за умиравшими в бедности людьми и рассматривая это как добровольное наказание, не понимая, однако, в полной мере, в чем он должен чувствовать себя виноватым. Может быть, в том, что сам он не умирает. Однако смерть в хосписе воспринималась как нечто нормальное, люди находились там кто месяцами, кто неделями, а кто и часами, но все носило характер процесса, такого же обычного, как и другие важные жизненные вехи, такие, как крещение или окончание колледжа. Он заметил, что медицинские сестры и помощники сестер приходили на работу веселыми и бодрыми, как и все прочие люди, словно их попечение об умирающих было простым и обычным свидетельством здоровой экономики.
Пэм выбрал хоспис на противоположном берегу Ист-Ривер в качестве подходящего конца своей профессиональной карьеры. В душе он уже давно обдумывал свой осмысленный уход, переход к чему-то, чего он и сам еще не знал, понимая только одно, что он изменился, и если в нем еще осталась хотя бы крупица веры, то он должен рассматривать как некое благовещение то, что бронзовое распятие из церкви Святого Тимофея оказалось на крыше синагоги Эволюционного Иудаизма. Это не было предположением, о котором он был готов поспорить с кем бы то ни было, — он жалел даже о том, что рассказал мне о самом факте, потому что, с одной стороны, это был древний способ общения с пророками, которому он больше не мог сочувствовать, а с другой стороны, из-за того, что испытывал сильное суеверное чувство, что говорить об этом, обсуждать, было то же самое, что лишать знамение света. Он не думал о знамении как о чем-то неземном, но считал, что оно настолько близко к таинству, что примешивать к нему мотивы и действия людей было совершенно излишним; об этом просто не могло быть и речи.
Выданное речью и помещенное на грань бессознательного, данное Пэму знамение стало вызовом его поведению. Надо было держать мысли при себе, невзирая даже на явную озабоченность Сары Блюменталь. Он признавал, что знамение было само по себе двусмысленным, но не в том, чему оно должно было его научить. Пэм чувствовал, что без всякого усилия поймет, когда наступит момент признания, но пока надо было набраться терпения, осмотрительности и жить жизнью человека, которому нечего терять. Он мог надеяться, что откровение придет само, что это медленный процесс и что оно может проявляться также в стонах и слезах умирающих. С самого начала, еще до того, как было украдено распятие, все происходившее в церкви Святого Тимофея уже превратило Пэма в своего рода детектива, и он уже тогда решил, что его жизнь должна действительно со всей серьезностью и воистину стать актом непрестанного скромного поиска.
Пока Сара читала мне его письмо, я думал, что откровение является не как свет, а как приказ той