осенью 1942 года в Кушнаренкове, в далекой Башкирии; голоса сталинских партаппаратчиков всюду одинаковы.
На меня посыпались вопросы.
— Правда ли, что давал товарищам на прочтение враждебные партии югославские материалы?
— Да.
Все опустили головы. Во время короткой паузы после моего ответа все пятеро делали пометки.
— Правда ли, что во время разговора с одним из курсантов Высшей партшколы, ты говорил о двух типах партийных работников — о тех, кто боролся в стране нелегально и о тех, кто по указанию партии находились в СССР?
— Да, но я этим…
— У тебя будет еще время объяснить все подробно, пока ты обязан отвечать только «да» или «нет».
— Верно ли, что ты называл примерными партийцами тех, кто в это время боролся внутри самой страны и утверждал, что они борцы за самостоятельную политику? Называл ли ты в связи с этим следующие имена: Тито, Гомулка, Маркос, Мао Цзэ–дун …
— Мао Цзэ–дуна тоже? — с испугом спросил Герберт Геншке, для которого я, очевидно, все еще представлял политический авторитет.
Он покраснел под строгим взглядом старшего аппаратчика.
— Верно ли, что ты в присутствии другого курсанта выражал сомнение в оправданности существования Советских акционерных обществ в советской зоне Германии и советских политических советников в странах народной демократии?
— Да, — ответил я, сознавая, что все равно тут ничего не изменишь.
Но последние вопросы меня очень испугали. Об этом я говорил не с моим чересчур темпераментным другом. Это я сказал двум другим курсантам. Значит, они донесли.
— Верно ли, что ты дал курсантам выдержку из вражеского писания Кёстлера?
— Да, но я не говорил, что разделяю взгляды Кёстлера.
— Мы этого не спрашивали. Достаточно, что ты давал его читать.
— Высказывался ли ты в разговоре с курсантами за то, чтобы напечатать вражеские материалы югославских троцкистов и националистов в партийной прессе и вынести их на обсуждение?
— Да.
«Надо выиграть время, надо выиграть время!» — это было единственное, о чем я в данный момент думал.
Допрос окончился. Теперь должна была наступить «оценка» и анализ. Представитель отдела кадров взял слово:
— Товарищ Леонгард, излишне говорить о том, что всё это вещи чрезвычайно серьезного порядка.
Его тон был угрожающим, но у меня как будто камень с сердца свалился. Он продолжал называть меня «товарищем»! Значит, немедленных оргвыводов еще не будет. Вероятно, мне дадут возможность оправдать доверие.
— То обстоятельство, что ты один из товарищей, выросших в Советском Союзе, еще увеличивает твою вину. Вопрос о твоем поведении и о враждебных партии высказываниях будет еще обсуждаться. Но сегодня партия нуждается в каждом своем члене. Поэтому, несмотря на всю тяжесть твоей вины, партия даст тебе возможность — учитывая твою предыдущую работу — исправить свои тяжкие ошибки усиленным трудом. Однако ты не должен создавать себе ложной картины, — твои высказывания являются тяжелым злоупотреблением доверия партии.
После этого аппаратчик сделал паузу и серьезно, качая головой, посмотрел на меня. Для него было, очевидно, трудно понять мой «случай». До сих пор среди отклонявшихся от генеральной линии он встречал только бывших социал–демократов и старых членов партии.
— Скажи, товарищ Леонгард, как это могло произойти после пройденного тобой пути? Как могло случиться, что югославский вопрос настолько ввел тебя в заблуждение?
«Внимание, — думал я, — только внимание!» Глаза всех были устремлены на меня.
— Дело в том… В конце концов, не каждый день случается, что какая?нибудь коммунистическая партия вступает в конфликт с Советским Союзом и с Информационным бюро коммунистических партий. Это вопросы серьезные, их надо обдумать. Разве так удивительно, что я об этом размышлял?
Один из аппаратчиков, молчавший до этих пор, прервал меня:
— Ты скажи коротко и ясно: каково твое отношение к резолюции Информационного бюро коммунистических партий и к резолюции нашей партии по поводу Югославии? Или, может быть, ты стоишь за предательское белградское руководство?
С какой бы охотой я рассказал им о том, что я прочел и о чем размышлял за эти месяцы с 1948 года, о том, к каким выводам я пришел. Но я сдержался:
— Мне еще неясны некоторые вещи и поэтому я бы хотел иметь возможность дискутировать по этому поводу. Этот случай кажется мне настолько серьезным, что я считал бы необходимым разобрать дело более основательно.
— Как это ты себе представляешь — разобрать более основательно? — спросил другой, который еще не мог разобраться в партийце, обученном в СССР и теперь ставшем еретиком.
— Я могу понять, что при настоящем положении партии было бы, вероятно, безответственным, опубликовать материалы обеих сторон. Может быть даже здесь, в Высшей партшколе, перед курсантами, нельзя поставить проблему на дискуссию в таком виде. Но разве не было бы возможным, хотя бы для преподавательского состава школы, изучить и серьезно продискутировать материалы? В конце концов, это вопрос идеологический, политический и, частично, даже теоретический.
Первый аппаратчик меня перебил:
— Товарищ Леонгард, ты ошибаешься, югославский вопрос не теоретический, а административный вопрос, — сказал он тоном, не терпящим возражений.
«Административный» — это слово было мне знакомо. Под это понятие попадали аресты 1936–1938 годов. Намек был достаточно ясным. Я зашел уже настолько далеко, что при теперешних обстоятельствах дальше идти было некуда. Еще один намек и я после допроса буду лишен свободы.
— Давайте заканчивать! Тебе известно, товарищ Леонгард, что все вопросы, касающиеся личных и политических вопросов преподавательского состава Высшей партийной школы решаются прямо и непосредственно Политбюро партии. Еще в большей мере это относится к твоему случаю, Отчет о твоих антипартийных высказываниях и о сегодняшнем заседании будет передан в Политбюро. Там и будет принято через несколько дней решение по твоему делу.
Он сказал: «Через несколько дней…» Значит, у меня было еще время. Комиссия вышла. Я остался один. Медленно пошел я от центрального преподавательского здания в свою квартиру, которая находилась как раз напротив всегда охраняемого входа. Не исключена возможность, что я уже сейчас был под наблюдением. Поэтому я решил не делать ничего, что вызвало бы еще больше подозрений. Дома я взял самый маленький портфель, такой, какой был почти у каждого преподавателя, шедшего на семинар.
Я в последний раз осмотрел комнату. В ней находились еще некоторые важные вещи, некоторые записи из времен «группы Ульбрихта», приблизительно двадцатистраничный протокол заседания с маршалом Жуковым, письма партийцам и от партийцев, но которые нельзя было употребить как обвинительный материал. Брать с собой нельзя было ничего. Может быть, меня при выходе из Высшей партшколы обыщут. Если бы нашли при мне эти вещи, то я пропал бы. Сжечь я ничего не мог. Я оставил материал так, как он лежал, надел пальто и направился к выходу.
По дороге я встретил шофера, который всегда возил меня в город. Он еще ничего не знал. Для него я был еще важной персоной.
— Товарищ Леонгард, я должен как раз ехать в «Дом Единства». Подвезти?
— Хорошо, — ответил я равнодушно.
Так мое бегство началось в автомашине Высшей партшколы.
У ворот мы остановились. Дежурный увидел меня и сразу пропустил машину. Значит еще ничего не