должен иметь его в себе, чтобы не сложить оружия в борьбе со смертью.

Я знаю только один вид спасения: когда находившийся в опасности остается жив. И в этот миг спасения я не спрашиваю себя — надолго ль, накоротко ль.

Ослепление было в Византии средством лишения власти. Однако Дандоло[223], венецианский дож, непосредственный завоеватель, а затем и властитель трех восьмых Византии, был слеп.

Писатели, все со всем приводящие во взаимосвязь, просто невыносимы.

Я люблю таких писателей, которые себя ограничивают, которые пишут, так сказать, ниже своего интеллекта, которые стараются укрыться от своей сообразительности и осведомленности, приседая и пригибаясь, однако ж не отбрасывая ее и не теряя. Или же тех, для которых их смышленость нова, — нечто поздно нажитое или обнаруженное.

Есть такие, что озаряются от малости, вдруг — чудо. Есть такие, что беспрестанно озаряются «важным» — ужас.

Из всего безграничного осталось у него лишь одно-единственное: терпение. А все новое должно порождаться нетерпением.

Ошибочно представление о большей терпимости с возрастом. Великодушия не прибавляется, просто становишься восприимчив к иному.

Пророки ощущают божескую угрозу человеку, представляющуюся им справедливой.

Нынче, когда люди угрожают себе сами, пророки в смятении.

1976

Всякому приходится самому, совершенно заново разбираться со смертью.

Здесь нет ни подхода, ни руководства, которые ждали бы готовенькими.

История молодости не должна превращаться в каталог того, что оказалось важным в последующие годы жизни. Она должна содержать и расточительность, и неудачные начинания, и растраченное впустую.

Ты обманщик, коли открываешь в своей молодости только то, что и без того известно. Но можно ли утверждать, что всякое неосуществленное намерение имело какой-то смысл?

По-настоящему значительным мне представляется каждый человек, которого хранит воспоминание, каждый. И мне мучительно оставлять некоторых там, позади, ничего о них не сказав.

Чего-то я уже больше не нахожу, от чего-то отворачиваюсь. Сколько, каких попыток надо бы еще предпринять?

Отчего это так, что лишь в страхе я вполне нахожу себя? Или я воспитан для страха? Я различаю себя лишь в страхе. Но уж коли он позади, то превращается в надежду. Однако это страх за других. Я любил тех людей, за чью жизнь боялся.

Христианство по-звериному: сострадание к людям.

От Гераклита дошло так мало, что он всегда нов.

Меня не оставляет мысль о том, что из одного-единственного мифа можно больше уяснить о природе мифа как такового, чем из искажающих его массовых сравнений.

Этот Б., заявляющий, что с помощью самоубийства поставит смерть на место. Пока он не убедит всех в том, что смерть — самое лучшее, он себя не убьет.

Наиважнейшее: беседы с идиотами. Только идиоты должны быть настоящими, а не возведенными в этот ранг тобою.

Одна его часть стара, а другая еще не родилась.

Все, чего он не видел, но о чем знает, поддерживает в нем жизнь.

Он постоянно говорил о любви и никого не подпускал близко.

И никого, кто помог бы мне; я не позволил себе иметь Бога. Теперь все они могут совать мне под нос своих богов и торжествовать свою правоту.

Да ведь я и не собирался доказывать собственной правоты, я только хотел выяснить, как можно выстоять одному. Выяснил я это?

На все лады говори себе, что и ты — персонаж, но знай и не забывай никогда, что ты один из персонажей среди бесконечного числа других, и у каждого из них нашлось бы сказать не меньше.

Похвалы надо использовать на то, чтобы видеть, чем ты на самом деле не являешься.

Все чаще манит меня просеять и рассортировать слова, которые я ношу в себе. Они появляются вдруг, поодиночке, из разных языков, и тогда мне не хочется ничего другого — только размышлять долго- долго над таким единственным словом. Я держу его перед собой, верчу и так и сяк, обращаюсь с ним будто с камешком, но камешком удивительным: земля, в которой он лежал, это я.

Почести вызывают в нем стыд. Почести ранят его в самое сердце. Ему нужны все новые почести, чтобы перешагнуть через этот стыд.

Он ищет фраз, которых еще никто не жевал.

1977

Ничто не изменилось во мне, но порою я медлю, прежде чем выговорить имя врага.

Испытать смерть зверя, но как зверю.

«Ну, — говорит он ребенку, — и тогда засыпают, но больше уже не просыпаются». «А я всегда просыпаюсь», — радостно заявляет ребенок.

Но уж теперь возможно вполне, что все это великолепие исчезнет одним махом.

И где тогда сопротивление и бунт, где?

Там же, где и все остальное, вместе с покорностью, с Господом Богом и волей его.

Он хочет найти слова, каких не позабыть ни одному человеку. И пусть принадлежат каждому, кто швырнет их навстречу смерти.

Если примешься подводить итоги, то следует тебе задуматься и над этим: изменения от близости смерти, близости пусть даже и мнимой, эта интенсивность чувства, эта серьезность, ощущение того, что в счет идет лишь важнейшее из всего, что собой представляешь, и что все должно быть точным, ничего приблизительного, а уж тем паче неверного, потому что нет больше возможности подправить и уточнить.

И если бы действительно удалось настолько стряхнуть с себя смерть, чтобы больше не чувствовать ее близости, — что сталось бы тогда со всей этой серьезностью? Что смогло бы и тогда быть важнейшим, да и было ли б хоть что-то до этого важнейшего досягающее, равное ему?

Отчет этот за мною. Без него я не вправе исчезнуть. Он — то единственное, в чем мне не может быть никакой пользы.

Отчет этот ничего не добавит к прежнему протесту против смерти. Он может лишь, как апология, ослабить его. Нельзя ведь, защищаясь, — а это была бы защита, — добиться того же, что и в беспощадной атаке.

В этом отчете, в нем одном, я еще смог бы быть таким, каким пытался быть в течение всей моей жизни: без целей, без пользы, без намерений, без урезываний и коверканий, свободным, насколько вообще может быть свободен человек.

Чья душа слишком рано открылась для впечатлений смерти, тот неспособен уже никогда снова замкнуться перед нею вполне: рана, как бы ставшая легкими, через которые дышишь.

«Горе человеку, чье имя больше, чем дело его».

Завет отцов

Не толкуй ничего, не разъясняй ничего. Оставь немного и тем, что желали бы поломать голову.

Достаточно ли я размышлял над выживанием? Не ограничил ли я себя чрезмерно аспектом, связанным с сущностью власти, и, одержимый им, не упустил ли из поля зрения других аспектов, не менее важных? О чем вообще можно думать, не оставляя в стороне большей части? Такова ли природа всех изобретений и открытий — отбрасыванье наиважнейшего?

Может быть, это и есть одна из главных причин того, что я пишу свою жизнь, пишу настолько полно, насколько возможно. Мне бы следовало окружить мысли той атмосферой, в которой они возникали, чтобы добавить им естественности. Вполне возможно, что я придам им таким образом иной оттенок. Я не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату