хочу ничего изменять, подправлять, но ту жизнь, что связана с ними я хочу вернуть, приблизить, заставить ее снова наполнить их.

«Честолюбие есть смерть мышления».

«Приветствием философов друг другу должно быть: Не спеши!»

«В долинах глупости все еще растет для философа больше травы, чем на голых высотах разумности».

В литературе важно, чтобы о многом умалчивалось. Должно чувствоваться, насколько больше известно умалчивающему, чем он говорит, и что молчит он не из ограниченности, а от мудрости.

Дни обратились в капли, каждая — одна и единственная, ничто больше не соединяется вместе, год — будто до половины наполненный бокал.

Чудовищна в Гёте его распределенность. Он опять и опять ускользает, покидая очередной жизненный этап, и умеет не только вовремя начать свои преображения, но и применить их. Он использует новые свои обличья и против старого ополчается лишь в тех из них, которые с чрезмерной верностью цепляются за покинутое.

Есть в нем что-то необыкновенно практичное, ничего не упускающее из виду и ничего не оставляющее неиспользованным, удивительное уже хотя бы потому, что он всегда остается поэтом, которого и скрывает. Никогда еще ни один поэт не был менее расточителен, и именно эта его повадка эконома-домоправителя прежде всего вызывает досаду, когда имеешь дело с поздним Гёте.

Саморазрушение ненавистно ему так, как одна только расточительность.

Опасность того, что будешь обходиться теми немногими мыслями, которые имел, не допуская никаких новых и, таким образом, орудуя в неполноценном мире, который на свой лад так же фальшив, как и тот другой, который ты хотел подправить.

Короче, короче, пока не останется один слог, которым сказа-

Однако та главная книга, которую он должен себе, была бы длинней, чем «Карамазовы».

В музыке плывут те слова, которые обычно ходят. Я люблю поступь слов, их пути-дороги, привалы и остановки, не доверяю я их струению.

Можно без устали читать и перечитывать одного и того же автора, восхищаться им, почитать, восхвалять его и превозносить до небес, знать наизусть каждую из написанных им фраз и повторять их беспрестанно и все же оставаться совершенно не затронутым им, будто он ничего не требовал от тебя и вообще ничего не сказал.

Его слова служат самовозвеличению читавшего, не более.

Этот особенный тон заметок, будто ты какой-то отфильтрованный человек.

Все не понятое тобой дает потом двусмысленные всходы.

За ужином я спросил ее, не хотелось ли бы ей понимать язык животных. Нет, не хотелось бы. На мой вопрос, отчего же нет, она помялась немного, а потом сказала: «Чтобы они не боялись».

1978

Он спрятался под крылышком у Бога, здесь ему уютней бояться.

Пренебрежение Бога к своему неудачному творению. Творение, только и думающее о еде, — как ему быть удачным?

Путешествовал бы побольше, так и знал бы поменьше.

Посейдон. Великолепное слово. Громовый рокот спасительного моря.

Стать невнятным, скрывать свою мысль, говорить лишь едва, выродиться в оракула.

Любопытство идет на убыль, теперь он мог бы и думать начать.

Мысли, являющиеся на зов, когда они нужны, он отпихивает от себя и засовывает в мешок для полезных вещей.

Мысли, приходящие вдруг, под которые не выдумать ни повода, ни смысла, он старается удержать, прежде чем они сами собой снова потонут бесследно, — его драгоценности.

Но как ему приходится убедиться, все больше и больше мыслей обязаны своим возникновением одному только страху. Как проверять такие? Полон ли их вес?

И вот теперь он примерно все то, что вызывало в нем отвращение. Не хватает только шаркнуть ножкой, приглашая смерть.

Уж и память становится заскорузлой. Поторопись!

Выдумать человека из доисторических времен, издаваемые им звуки, его язык, так долго держать его вдали от всего, пока он не обретет уверенности в себе, — и тогда ввести его в общество сегодняшних и сделать господином над ними.

Так было.

Некто, сохраняющий свои слезы в маленькой жестяночке; он собирает их и предлагает на продажу как лекарство… от чего?

Вечность упразднена. Кому же захочется жить?

Что же, предметы твоих размышлений определены навсегда? И нет никаких новых?

Может, и нашлись бы, да только ты не доверяешь им.

У него такое ощущение, будто он состоит из десятка пленников и одного свободного, который при них надсмотрщиком.

Он живет, чтобы мешать себе.

Опасность долгой жизни: забывается, зачем жил.

Никогда не замирающий звук.

Или забыл, что тебе доводилось иметь дело с властью и всякое иное начинание казалось тебе недостойным; что ты не думал при этом об успехе или неудаче, а должен был делать свое дело, несмотря на заведомый крах?

Пробиться, успех, победа — все это были для него мерзейшие слова. И вот они ему безразличны. Он спит?

Чудесно оставаться спокойно в старых местах, чудесно также побывать и в новых, о которых давно мечталось.

Но чудесней всего было бы знать, что им не придется погибнуть, когда тебя уже не будет.

Никак не могу понять этой тревожной заботы о мире, такой знакомой мне. Был я им доволен, одобрял я его? Никогда. Но я полагал, что его удел — сохранять себя, все более улучшаясь. Не знаю, откуда взялась во мне эта детская вера. Знаю только, что ее упорно и неудержимо отнимали у меня. И знаю еще, что стал до ужаса скромен: когда меня томят страхи грозящих катастроф, то я иногда говорю себе: может, все останется хотя бы как оно есть, может, не станет хуже. Вот то высшее, что я могу еще наскрести в себе, и я проклинаю этот жалкий итог прожитой жизни.

Днем я еще могу говорить себе это, ночью же я слышу только голоса уничтожения.

Человек, неспособный отказаться от комнаты, в которой жил, — да как же ему отказаться от человека?

Минувшее во всех случаях становится распрекрасным. Пусть вам расскажут об ужаснейших событиях прошлого: как только они рассказаны, они уж и прекрасны сверх всякой меры.

Радость и удовлетворение от того, что после таких вещей еще можно жить, окрашивает изображаемое.

Маленький стул, который ребенок повсюду таскает за собой. В самых неподходящих местах он ставит его и садится. Потом поджидает некоторое время, пока кто-нибудь не подойдет, взглядывает на подошедшего, встает, поднимает свой стульчик и тащит дальше, до следующего порога.

Слова — как форпосты.

В новой жизни, начавшейся в 75, он позабыл смерть отца.

Теснота природы предрешена ее силой массового размножения. Она душит себя самое, и мы лишь ее ученики, коли сами себя удушим.

Могущественных друзей хотелось бы всякому. Тем хочется, однако, более могущественных.

Вот и выясняется. Что? Что он всегда боялся думать. Кончится это объяснением со смертью в любви? Наверстает он теперь ту трусость, от которой стойко оборонялся? Присоединится к псалмопевцам смерти? Станет слабей всех тех, чья слабость была ему отвратительна? Восславит разложение, наполняющее его чрево, и возведет его в закон своего духа? Отречется от всех слов, составляющих смысл

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату