мокрая плитка мостовой, буквы рекламных табличек, развешенных по деревьям, — всё казалось очень одиноким. Когда пошел дождь, мама все еще гладила меня по голове.
Тогда я заметил, что радио, которое всегда играет у бабушки и дяди, молчит, и испугался.
— Доченька, не стой там, — сказала потом бабушка. — Идите сюда, сядьте, пожалуйста.
Брат тоже пришел наверх.
— Идите на кухню, — сказал дядя. — Бекир, — позвал он. — Сделай им мяч, пусть поиграют в коридоре.
Бекир на кухне домыл посуду:
— Садитесь сюда, — сказал он. Он сходил на балкон в бабушкину комнату, который был закрыт стеклом и превращен в зимний сад, принес оттуда газеты и, сминая их, стал делать из них мяч. Когда мяч стал размером с кулак, он спросил: — Так достаточно?
— Еще немного, — сказал брат.
Пока Бекир мял газеты, через приоткрытую дверь я увидел, что мама сидит напротив дяди и бабушки. Веревкой, которую вытащил из ящика, Бекир связал бумажный мяч, сжимая его по сторонам. Чтобы смягчить острые углы, он слегка намочил тряпочку и еще раз слегка сжал бумажный мяч. Брат, не выдержав, схватил его.
— Ух, как камень стал.
— Нажми пальцем сюда, — сказал Бекир.
Когда брат осторожно прижал пальцем то место, где он завязывал веревку в узел, Бекир сделал еще один узел и доделал мяч. Мы начали отфутболивать мяч, который он подбросил.
— Играйте в коридоре, — сказал Бекир. — Здесь вы все разобьете.
Мы долгое время играли не на жизнь, а на смерть. Я воображал себя Лефтером из «Фенербахче» и так же закручивал мяч, как он. Делая пас в стену, я несколько раз ударил брата по руке с прививкой. Он тоже ударил меня, но мы не подрались. Мы были мокрыми, мяч разваливался, но я выигрывал со счетом пять-три, как вдруг очень сильно ударил брата по руке с прививкой. Он упал на пол и заплакал.
— Когда рука пройдет, я тебя убью, — сказал он лежа.
Он злился, потому что проиграл. Я вошел из коридора в гостиную, бабушка, мама и дядя перешли в кабинет. Бабушка звонила по телефону.
— Алло, доченька, — сказала она тем же тоном, каким обращалась к маме. — Это аэропорт Йешилькёй? Доченька, мы хотим спросить об одном самолете. улетевшем сегодня в Европу. — Бабушка назвала имя отца и ждала некоторое время, наматывая на палец телефонный провод. — Принеси мне сигареты, — сказала она потом дяде.
Когда дядя вышел, бабушка слегка отодвинула трубку от уха и сказала маме:
— Доченька, скажите, пожалуйста, вы, может, знаете, может, у него другая женщина?
Я не слышал, что сказала мама. Бабушка смотрела маме в лицо так, будто ничего не говорила. Затем по телефону что-то сказали, и она рассердилась. «Не отвечают», — сказала она дяде, подошедшему с сигаретами и пепельницей.
Мама по дядиным взглядам поняла, что я здесь. Взяв меня за руку, она увела меня в коридор. Опустив руку с моего затылка на спину, она увидела, как я вспотел, но не рассердилась.
— Мама, у меня рука болит, — сказал брат.
— Сейчас мы пойдем вниз, я уложу вас спать.
Внизу, на нашем этаже, мы все трое долгое время молчали. Перед тем, как лечь, я в пижаме принес с кухни воды и вошел в гостиную. Мама курила перед окном, сначала она не услышала, что я вошел.
— Ты замерзнешь босиком, — сказал она, услышав мои шаги. — Брат лег?
— Уснул. Мама, я тебе кое-что скажу. — Я пробрался в нишу между мамой и окном. Когда мама пододвинулась, я сказал: — Папа уехал в Париж. Ты знаешь, какой он взял чемодан?
Она ничего не ответила. Мы долго смотрели на дождливую улицу в ночной тишине.
Дом моей бабушки по маме находился как раз напротив мечети Шишли, на предпоследней остановке перед трамвайным парком. Площадь, которая сейчас запружена остановками маршрутных такси и автобусов, покрыта плакатами, окружена многоэтажными большими магазинами и уродливыми высокими зданиями с офисами, где работают толпы людей, наполняющих мостовые, как стаи муравьев, с сандвичами в руках во время обеденных перерывов, в те времена находилась на окраине европейской части Стамбула. Когда мы через пятнадцать минут приходили на широкую и спокойную площадь под тутовыми и липовыми деревьями, покрытую каменной плиткой, мы чувствовали, что дошли до конца города.
Один из фасадов четырехэтажного каменного бабушкиного дома был обращен на запад, на Стамбул, а другой — на восток, на холмы, покрытые шелковицами. После того, как муж ее умер, а трех своих дочерей она выдала замуж, бабушка жила в одной комнате этого дома, заполненного шкафами, столами, журнальными столиками, пианино. Еду заказывала моя старшая тетя, и либо сама привозила, либо присылала с водителем в судках. Бабушка из своей комнаты не то что на кухню двумя этажами ниже не спускалась, чтобы приготовить еду, но даже не заходила в другие комнаты дома, покрытые невероятно толстым слоем пыли и широкими шелковистыми сетями паутины. Совсем как ее мать, много лет жившая в одиночестве и умершая в большом деревянном особняке, бабушка, заразившись загадочной болезнью одиночества, также никогда не позволяла заходить в дом ни одной служанке или уборщице.
Когда мы приезжали ее навестить, мама долго звонила в звонок, стучала в железную дверь; наконец, бабушка открывала ржавые железные ставни окна второго этажа, выходившего на мечеть Шишли, и смотрела на нас, не доверяя своим глазам, звала нас и просила, чтобы мы ей помахали.
— Отойдите от порога, чтобы бабушка вас увидела, дети, — говорила мама. Выйдя вместе с нами на середину улицы, она, маша рукой, кричала матери: — Мамочка, это я с детьми, мы, вы слышите нас?
По неясной улыбке, на мгновение появлявшейся на бабушкином лице, мы понимали, что бабушка нас видит и узнает. Она сразу же отходила от окна, шла в свою комнату, вытаскивала из-под подушки большой ключ и, завернув в газету, кидала нам вниз. Мы с братом толкали друг друга, соревнуясь, кто поймает ключ в воздухе.
Я подбежал и поднял ключ с мостовой, так как мой брат, у которого все еще болела рука, не побежал за ним. Я отдал ключ маме. Мама с трудом открыла замок. Большая железная дверь тяжело открылась под нажимом трех человек, и из тьмы донесся запах старости, заплесневелой пыли, бедности и духоты, который я больше нигде никогда не чувствовал. На вешалке рядом с дверью висело пальто дедушки с меховым воротником и фетровая шляпа, которые бабушка повесила, чтобы воры, часто приходившие в дом, думали, что в доме есть мужчина, а в стороне стояли его сапоги, всегда пугавшие меня.
Через некоторое время, в конце темной деревянной лестницы, ровно поднимавшейся на два этажа, очень далеко, в белом свете, мы увидели бабушку. Она стояла в темноте не двигаясь, как призрак, с палкой в руках, в свете, струившемся из замерзших окон.
Поднимаясь по скрипящей лестнице, мама не говорила с бабушкой. (В другие разы она спрашивала: «Как вы, мама? Я по вам соскучилась, мамочка, погода такая холодная, мамочка!») Наверху лестницы я поцеловал бабушке руку, пытаясь не смотреть ей в лицо, на огромные бородавки на запястьях. Мы все-таки боялись ее рта с одним зубом, очень длинного подбородка и волос на лице и, войдя в комнату, сели по обеим сторонам от мамы, подвинувшись к ней. Бабушка в длинной ночной сорочке и длинном шерстяном жилете легла в огромную кровать, где она проводила большую часть дня и, улыбаясь, посмотрела на нас взглядом, говорившим — давайте, развлеките меня.
— У вас печь плохо топит, мамочка, — сказала мама. Взяв щипцы, она перемешала дрова в печке.
Бабушка сказала:
— Оставь ты сейчас эту плиту. Расскажи мне что-нибудь. Что нового в мире?
— Ничего! — сказала мама, сев рядом с нами.
— Тебе Совсем нечего рассказать?
— Нечего, мамочка.
Помолчав немного, бабушка спросила:
— Ты никого не видела?
— Вы же знаете, мама, — сказала мама.