Теперь о Стелле.
Итак, Джереми спокоен и прагматичен, он здраво реагирует на то, что предлагает ему жизнь. Стелла вся напряжена, закручена как пружина, всегда ожидает удара: кто-нибудь из девочек сломает руку или ногу, у Джереми обнаружат рак, дом обрушится. А пока этого не случилось, есть же грипп, заглохший мотор автомобиля, кот, которого переехал мотоцикл, засорившаяся труба… Ох уж эта труба!
На самом деле со Стеллой никогда не случалось ничего серьезного. Она редко болела, никогда сильно не нуждалась в деньгах, ее дети росли здоровыми и послушными. Джереми когда-то влюбился в нее и женился на ней, потому что она была маленькая, аккуратненькая и очень хорошенькая. Они встретились в подходящее время. Доступность объекта в нужный момент — причина, по которой заключается большинство браков. Он сказал ей, что обожает ее, и тогда это было чистой правдой. Она с радостью ответила ему взаимностью.
Это было двадцать лет назад. Вскоре обнаружилось, что Стелла склонна к унынию. Никакого особенного несчастья не требовалось, она могла пасть духом без всякой видимой причины. Тот памятный срыв несколько лет назад, пугающие названия лекарств, необходимость во врачебном вмешательстве!
— Стелла конституционально очень уязвима, — сказала тогда ее сестра, глядя на Джереми в упор.
Сама Стелла стыдливо и униженно признавалась:
— Не понимаю, как это происходит. Просто иногда я не справляюсь.
— Ты должен быть внимателен, — наказывала Джилл, властная старшая сестра. — Нет стрессов — нет шока.
Итак, теперешнее состояние Стеллы полностью на совести Джереми. Он готов был признать это, с досадой вспомнив о предателе-телефоне. А тем временем Шарлотта Рейнсфорд, с которой, собственно, все это и началось, устраивается в комнате для гостей в доме Роуз. А где-то бродит по своим делам юный преступник или преступница.
3
Генри много лет провел в Лондоне, вернее, в одном из измерений лондонской жизни. Он обитает в белом доме в дорогом районе, ходит в клуб на Пэлл-Мэлл, в рестораны «Уилтонс» или «Рулз», пару раз в году в «Ковент-Гарден», в Королевскую академию искусств, в галерею Тейт, в библиотеку Британского музея. В палате лордов бывает все реже и реже. Дебаты там утомительны, общество крайне неоднородное, еда отвратительная. Он ездит в автобусах, маршруты которых ему давно знакомы, и находит, что проездной билет, купленный для него Роуз, очень удобен: не надо рыться в карманах в поисках мелочи. В автобусах он дышит одним воздухом с людьми, многие из которых понятия не имеют о Британском музее и Королевской академии. Ареалы их обитания в Лондоне столь же чужды Генри, как базар где-нибудь в Северной Африке или московские переулки. Даже конечные остановки многих автобусов звучат для него в высшей степени таинственно — Клэптон-Понд, Уиппс-Кросс, Хэкни-Уик.
Про Лондон иногда говорят, что это скопление деревень. Ничего подобного. Лондон — огромная спираль, по разным уровням которой движутся люди, каждый по своему, не видя и не желая видеть остальные уровни. В автобусах Генри иногда замечает, что таких, как он, пожилых седовласых мужчин в костюме и при галстуке, с плащом, перекинутым через руку, не так уж много и что среди наречий, на которых говорят в автобусе, нет ни одного знакомого ему. В юности, в Британии пятидесятилетней данности, он осознал деление на классы как социологический феномен и как нечто ежедневно ощущаемое. Тогда тоже было несколько уровней, да, конечно. Но сегодняшняя разноязыкая масса — это совсем другое дело. Ты не можешь определить социальный контекст того или иного человека, оценить степень его обеспеченности, догадаться о роде занятий, предположить, какой язык для него родной — английский, русский, болгарский, сербскохорватский, урду или пушту. Часто Генри смотрит на своего соседа в автобусе и ничего про него не понимает. Что случилось? Общество его молодости было знакомой территорией. Ты знал, на каком свете находишься, более того, ощущал связь этого общества с историей, понимал, откуда что взялось, обнаруживал корни происходившего с тобой — в XIX веке, а то и в своем любимом XVIII. Тогда Генри мог проследить, как долго и медленно менялась эта страна. Перед его мысленным взором столетия плыли к сегодняшнему дню, и время было размечено флажками: гражданская война, реформа избирательной системы, всеобщее право на голосование. Но теперь он не мог понять, как все эти факторы могли привести к тому, к чему все пришло.
Честно говоря, Генри это не так уж и занимало. Его, как профессионала, интересовало прошлое, а из настоящего — только то, что касалось лично его: кто есть кто в академических кругах, что происходит с лично знакомыми ему людьми и с теми, про которых он знал, что их следует знать. Он посвятил себя тщательному изучению политической жизни XVIII века, а современники, сограждане волновали его мало. Разумеется, он следит за новостями, всегда знает, кто у руля в Вестминстере, имеет определенное мнение о сколько-нибудь значительных событиях. Но окружающие не вызывают в нем любопытства. Они существуют, ну и хватит с них. Конечно, они имеют значение как единицы демократического общества, но собственной, отдельной значимостью не обладают.
Сегодня автобус номер 19 вез Генри в Королевскую академию. Прошло несколько дней с манчестерского фиаско, а он все еще не оправился от него и по-прежнему болезненно переживал свое унижение: видел перед собой довольное лицо протеже старинного недруга, припоминал прощальные слова ректора, вычитывая в них покровительственное отношение, даже, возможно, легкое презрение к тому, чье время прошло. Непереносимо. Выставил себя дураком. Нет, его выставил дураком возраст, год рождения, Anno, будь он трижды проклят, Domini.
Надо что-то предпринять. Он должен реабилитировать себя. Показать, что сохранил ум, силу, вес в научных кругах. Надо опубликовать что-нибудь.
Что же?
Ну, мемуары, когда допишет. Но до конца еще далеко, а требуются срочные меры.
Письмо в «Таймс»? Много таких написано за долгие годы. Да, идея хорошая. Надо, чтобы твое имя попадалось людям на глаза. Но «Таймс» утратила былое влияние, да и о чем, собственно, он напишет?
Нет, требуется нечто более основательное. Длинная статья в литературном приложении к «Таймс» или в одном из ведущих научных журналов. Он должен показать всем, что с ним по-прежнему придется считаться. Что-нибудь спорное, даже провокационное, чтобы об этом заговорили. Новый взгляд на какой- нибудь аспект истории XVIII века.
Какой новый взгляд? По правде говоря, Генри несколько отдалился от XVIII века. Он перестал серьезно думать о нем несколько лет назад. Незнаком с последними публикациями. История — вещь коварная. Прошлое не есть нечто постоянное, оно меняется в зависимости от новых мнений о нем. Генри прекрасно знает это. Ему известно, что XVIII век ушел от него за горизонт, что он полностью реконструирован и заново интерпретирован.
Нет, лучше не высовываться. А то заклюет какой-нибудь младотурок. Нет, не то чтобы твои работы не являлись больше краеугольным камнем научных исследований неоклассического века для любого серьезного ученого. Но все же…
Она способна доковылять на костылях до ванной. Той, которая для гостей. Роуз и Джерри пользуются другой, так что, слава богу, она не будет им мешать. Шарлотта даже может спуститься по лестнице, но только когда Роуз и Джерри уйдут на работу. Роуз оставляет завтрак на кухонном столе. Еще раньше, утром она приносит наверх чашку чая — удостовериться, что ночью Шарлотта не померла. Роуз добра и тактична. Просто слезы на глаза наворачиваются. Джерри тоже очень старается: настойчиво сажает ее в тот угол дивана, откуда лучше всего смотреть телевизор, всегда предлагает свежую газету.
Шарлотта делает то, что ей совсем не хотелось делать: живет под одной крышей с дочерью и зятем. Ее гложет обида, терзают угрызения совести. Обида не на Роуз, которую Шарлотта любит до безумия, а на злую судьбу, благодаря которой она оказалась в этой ситуации. Угрызения совести — потому, что Роуз и Джерри вынуждены ею заниматься, мириться с ее вторжением в их частную жизнь, постоянно терпеть