эвакуации несколькими неделями позже — старшеклассница Таня, ее мать-художница и сам Николай Петрович Вагнер, пожилой арктический писатель. Ленинград — самый северный из больших европейских городов. До тундры и Ледовитого океана не так уж далеко. Поэтому в Ленинграде Музей Арктики, Институт народов Севера и всегда было несколько писателей — специалистов по Северу. Почему-то все они носили германские фамилии — наш сосед Вагнер, а еще Кратт, Гор. Я как-то попробовал почитать одну из надписанных нам Вагнером книг. Оказалось, про рыболовецкий колхоз. Было очень скучно. Герои то и дело сообщали друг другу: 'Пошла сёмушка, пошла…' Был еще среди авторов-северян, но к тому времени уже умер, писатель и художник с географически подходящей фамилий, Пинегин (уж не псевдоним ли, за которым тоже скрывается Шмидт или Штольц?). Вдова Пинегина, Елена Матвеевна, красивая еще, средних лет женщина, была маминой приятельницей. Ее второй муж, журналист Колоколов, был почти всегда в разъездах.

Все это я начал вспоминать, наткнувшись в газете на статью о Нансене. 'После освоения Африки только пространства Арктики и Антарктики оставались неисследованными, их безупречная девственная белизна так контрастировала с декадентским fin de siecle'. Пинегинская квартира была этажом выше нашей, и оттого там было светлее. К тому же половину пола в кабинете покрывала шкура белого медведя, к тому же на стенах висели картины Пинегина, изображавшие ярко-синее небо и сияющие белые льды (точь-в-точь как картины Рокуэлла Кента, которые я увидел много позже) и всевозможные заполярные трофеи. Мама вела с Еленой Матвеевной беседы в другой комнате, а мне предлагалось глазеть на заполярные диковины. Я трогал голову медведя с собачьими стеклянными глазками. Пластину слипшегося китового уса. Посматривал на картины, увы, не оживленные парусником или пароходиком — только льды, небо, вода. Еще там были самоедские музыкальные инструменты, узкие изогнутые металлические пластинки, которые, если их цеплять за передние верхние зубы, издавали 'дзы-ннь'. Я, не без брезгливости, пробовал подзинькать самой маленькой и тонкой, но были там и такие, что заставляли подивиться крепости самоедских зубов, самая большая словно бы расплющенная в кузнице скоба для соединения балок. Все это быстро надоедало. Я подходил к окну и глядел на канал. Вот этим заниматься можно было бесконечно долго: представлять себе, как за Пинегиным присылают катер из адмиралтейства, как он прямо под окнами собственной квартиры с чемоданом и мольбертом садится за спиной рулевого, как катер огибает Спаса-на-крови и по Инженерному каналу, потом по Лебяжьей канавке выплывает в Неву и мчится к Кронштадту, где уже ждет оснащенный для полярного плавания пароход, и капитан Седов, с печатью обреченности на благородном лице, изучает карту в рубке. (Пинегин действительно был участником злополучной экспедиции Седова.) Но Север меня в моих мореплавательских фантазиях не очень привлекал. Мой пароход отправлялся на запад, а потом на юг, к берегам Южной Америки, островам Океании.

И все же, я вспоминаю с нежностью начало романа Каверина 'Два капитана' — бедный немой мальчик, сумка утонувшего почтальона, письма обреченного полярного исследователя, 'твой Монтигомо Ястребиный Коготь'. Дальше, с середины, герои все больше и больше превращаются в набитые советскими опилками чучела на фоне плакатной фанеры, но начало — что твой Диккенс. 'Палочки должны быть по- пин-ди-ку-лярны'. Красивая и печальная вдова путешественника. Ее расчетливый соблазнитель. 'Не доверяй Николаю'.

В 1999 году, катая маму в кресле вокруг старческого дома, я к чему-то упомянул Каверина, и она вдруг поделилась сплетнями полувековой — да более того! — давности. 'У Каверина была очень некрасивая жена, сестра Тынянова. До войны, как, бывало, жена уедет на дачу, он уж идет через двор с букетом, поднимается к Елене Матвеевне. Он ей потом стал противен. Она мне сказала, что после каждого свидания он по два часа проводил у нее в ванной, отмывался'.

Я подумал: вот это писатель! Из Елены Матвеевны, вдовы в квартире, наполненной полярными трофеями мужа, он сделал свою вдову полярника Марью Васильевну, это понятно. Но ее соблазнителя, предателя и лицемера, выкроил из самого себя!

Вода

15 июня 1941 года мне исполнилось четыре года. Главный подарок на день рождения был вот какой. В синюю деревянную коробку наливается вода. В коробке железные утюжки длиной в спичку — красные и синие кораблики с трубами. Коробка стоит на подставках, под нее просовывается рука с магнитной подковой. Рука невидимая, кораблики бороздят синюю воду сами по себе, и от них расходятся маленькие волны. Игра называется 'Морской док'. Мне объясняют, что такое 'док' и, наверное, правила игры, но правила мне неинтересны, как и прочие подарки. Мне интересно то, что происходит в воде.

Наши окна выходят на канал Грибоедова. Левее — храм с кучей каких попало разноцветных луковичных куполов. Правее — зады Малого оперного театра. Иногда оттуда выходит рабочий с передним концом безголового змея на плече, потом появляется другой, третий. Вынесенный длинный рулон декорации грузят на грузовик. Если смотреть прямо вниз, там вода канала, зеленовато-коричневая от расчесываемых течением водорослей.

Кажется, вечером того же дня, 15 июня 1941 года, меня увезли в Москву, вернее в Кучино, на дачу к 'теткам'. Тетя Лиза, похожая на обезьянку, и тетя Рая, похожая на слона, бабушкины незамужние сестры, жили все лето на даче, выращивали клубнику и проч., по очереди ездили в Москву стенографировать то, что потом перепечатывали на машинке 'Ундервуд', ухаживали за прабабушкой и за подкинутыми внучатыми племянниками, вроде меня. У них была бочка, всегда до краев наполненная черной пахучей водой. Несмотря на недоверие к насекомым, бегавшим по этой воде, я постоянно снаряжал экспедиции вокруг и поперек бочки. Если оловянный солдатик падал со щепки и шел ко дну, замирало сердце: относительно к поверхности бочка была необыкновенно глубока. В непроницаемой для взгляда придонной черноте должны были шевелиться примитивные формы жизни, страшные, как смерть. Я с тех пор ничего не видел глубже этой относительной глубины.

Из Кучина меня и увезли в Омск, в эвакуацию. После коклюша, весной, вероятно, 43-го года, полагалось много, целыми днями, гулять. Спускались по крутому берегу к Оми. Мне разрешали забраться на прижатый к берегу полузатопленный катер. Испытывая счастье, я ходил по палубе, заглядывал в нутро катера через приоткрытую железную дверь. Внутри груды каких-то листовок и брошюр размокали.

Медный запах ленинградской воды из крана, когда мы вернулись в августе 44-го на канал Грибоедова. Прогулки по Софье Перовской, Михайловскому саду, вокруг Казанского, воображая себя кораблем. В апреле преследование обреченных бумажных корабликов в ручьях вдоль тротуаров. Летом, в Сиверской, я научился вырезать лодочки из сосновой коры. Были и покупные пластмассовые, зеленые снизу, коричневые сверху. В старых растрепанных 'Чижах' любил рассказ, как Ленин купил мальчику лодочку. Это было еще до чтения 'Алых парусов'.

Почти все мальчики хотели быть летчиками, а я — моряком.

Началось еще в младенческие довоенные времена, когда меня завораживала синева 'голландок' папиных и маминых друзей, моряков-курсантов Леши Лебедева и Коли Корока. Я все книги любил — 'Детство Темы' и Толстого 'Детство', 'Гуттаперчевый мальчик' и д'Амичиса 'Простое сердце', и т. д. Но ничего не было ближе, чем 'Двадцать тысяч лье под водой' и 'Человек-амфибия'.

У меня от рождения какая-то гулька справа на шее под кожей. Очередной детский врач объяснил, что это рудиментарная жабра, и это наполнило меня гордостью. Папа над моими морскими пристрастиями посмеивался. Он ложился на диван и начинал рассказывать историю из будущего, как через много-много лет, в 76-м году, раздастся у меня в квартире звонок, денщик откроет дверь и сгорбленный старичок спросит: 'Здесь живет вице- блице-контр-адмирал Лев Лифшиц?' — и начнет, кашляя, разматывать длинный рваный шарф. Я выйду в блестящем синем мундире, спрошу: 'Что вам угодно?' 'Я ваш отец', — скажет старичок. 'Покормите его на камбузе', — скажу я. 'Да нет, я уж пойду', — скажет старичок и начнет с надсадным кашлем заматывать свой длинный рваный шарф. В этом месте я начинал плакать.

Взрослые знакомые бодро сулили мне нахимовское училище и т. п., я, как это делают дети, подыгрывал, внутренне корчась от собственного лицемерия. Вот, например, такое позорное воспоминание. Мама приходит со мной по делам в редакцию журнала 'Костер' (в то время в Аничковом дворце). Подводит

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату