него в заметках читателей, в статьях критиков и литературоведов. Каждая новая встреча с текстом Пастернака выливалась в очередную личную проблему понимания не только текста, но и собственных, всегда острых эмоциональных реакций на этот текст.
Самым большим переживанием в этой истории было чтение романа. Не потому, что 'Доктор Живаго' казался мне лучше или хуже лирики, поэм или предшествующей ему прозы, а в силу самой амплитуды читательских переживаний: пассажи, привычно заражавшие меня пастернаковским лиризмом, сменялись другими, в которых надо было следовать за философствованием автора, отличным от философствования в 'Охранной грамоте', и вдруг перебивались отрывками, столь стилистически диссонирующими с ними, что нужно было сделать большое над собой усилие, чтобы преодолеть стыд и растерянность и их прочесть. При первом чтении я не всегда на такое усилие был способен.
В силу счастливых обстоятельств я читал 'Доктор Живаго' в 1958 году по одному из авторских экземпляров. Читал, уже зная о сдержанно или немного растерянном отношении к книге среди тех, кто прочитал ее до меня. У многих было впечатление если не обманутых, то не вполне сбывшихся ожиданий. По их мнению, книга была мешаниной из лучшего, старого Пастернака и скатываний на среднюю советскую прозу, которая всем обрыдла. При этом судили 'Доктор Живаго' именно по законам, применимым к такой прозе. Основные критические претензии, многократно повторенные за последние тридцать лет, прозвучали уже тогда: Пастернак не показывает, а рассказывает, сюжет неубедителен до наивности, характеры не проработаны, вместо подлинной народной речи — стилизация. Хотя среди моих ленинградских знакомых никто не скатывался до эстетического уровня советских писателей, которые в своем печально известном письме Пастернаку после доброй порции соцреалистических поучений восклицают на трактирный манер: 'А пейзажи у вас хороши!'
Я завожу знакомства
Кажется, я обратил на него внимание в университетском коридоре, где мы отыскивали свои имена в списках принятых на журналистику. Он был щуплый юноша, примерно моего роста, с необычным и, как я сразу подумал, прекрасным лицом. Узкое лицо. Длинноватые, прямые, пепельные волосы. Большие, серые, немного навыкате глаза. Большой нос с горбинкой. Тонкие губы, он их не разжимал, когда смеялся. В России таких лиц нет, зато их часто можно увидеть в музеях на небольших, обычно профильных,
портретах бургундской знати и купцов. Он и был родом из Великого герцогства Бургундского. Его дед приехал в Россию из Эльзаса играть в оркестре Мариинского театра. В России у музыканта родилось четверо сыновей: Роберт, Леонид, Альфред и имени единственного из них, кого я встречал, я не помню. В 30-е годы, после ареста и ссылки в Среднюю Азию старшего брата, довольно известного литературного критика Роберта Куллэ, отец Сережи, Леонид, стал писать свою фамилию с 'е' на конце. 'Чтобы принимали за эстонца', — непонятно объяснил мне недавно Витя (Виктор Альфредович) Куллэ. Леонид Кулле погиб на войне. Мы столкнулись с Сережей в троллейбусе, когда ехали на собрание абитуриентов в университет. Вместе пришли на собрание, да так с тех пор и старались не расставаться еще лет десять. Я не могу сказать, что у меня не было друзей ближе Сережи. В прошлом я был счастлив друзьями. Та же степень любви, доверия, взаимопонимания была и с Иосифом, и с Юрой, и с Юзом. Виноградов, Уфлянд, Еремин, Герасимов стали мне как братья. Но тогда мне было только- только семнадцать лет, и это было ошеломительное открытие: как, оказывается, можно понимать мысли и чувства другого. Именно понимать, а не чувствовать и мыслить одинаково. Наверное, нас потому так и потянуло друг к другу, что мы были неодинаковы и друг другу интересны. Сережа-то, он точно поражал меня своими суждениями, но еще больше своими… И тут мне не хватает слова. Это очень важное слово отсутствует в русском языке: sensibilite, sensibility. 'Чувствительность', прямой перевод, у нас обычно означает граничащую с плаксивостью сентиментальность. Между тем речь идет о том, что составляет существо эстетики, о том, что одно только и способно повысить ценность существования. Речь идет об усложнении эмоциональной шкалы, о том, что у 'красиво' и 'некрасиво' и между ними есть бесконечное множество тонов и оттенков, что способность к их восприятию можно воспитывать (сентиментальное воспитание — воспитание чувств), что в меру своей талантливости человек способен их выразить в музыке, на холсте, в стихах, в прозе и в разговоре. Гуковский иронически писал о русских дворянах александровской эпохи, что они 'выращивали нежные чувства, как ананасы в оранжереях'. Нечего смеяться. Есть великий стих Карамзина 'Послание к дамам':
.. он право мил и чудно переводит
Все темное в сердцах на внятный нам язык,
Слова для нежных чувств находит…
Вместо того чтобы посмеиваться или там умиляться, вчитайтесь: ничего более точного о конфликте культуры и бессознательного и о культурной миссии поэта по-русски не было сказано.
На собрании нас проинструктировали, что брать с собой, — нас отправляли на 'абитуриентскую стройку'. Что мы там строили, не помню. Работа была будто бы прямо из Древней Руси — тесать топором сосновые бревна. В ходу были глаголы 'ошкуривать', 'сучковать' и 'сачковать'. Сучковали (обрубали сучки) и ошкуривали (обдирали кору) девушки. 'Сачковать' означало работать лениво, хитростью уклоняться от работы. Неумелые, несильные и не привыкшие к физическому труду, мы с Сережей тюкали топориками вкривь и вкось, боясь попасть себе по щиколотке, портили бревна. Я быстро уставал, пытался сачковать, для чего вовлекал товарищей в длинные разговоры. Сережа, с его железной волей, молчал, обливался потом и тюкал, тюкал. От позорной отправки к женщинам на сучкование — ошкуривание меня спасло умение запрягать лошадь. Должность возницы была почтенной. Правда, лошадь колхоз давал нам лишь время от времени, подвезти продукты или еще чего, но все-таки в роли ломового извозчика я получал передышку от ненавистного тесания.
В сентябре нам дали поучиться пару недель и опять отправили в колхоз, 'на картошку'. Копать картошку мне тоже не понравилось. Поначалу кажется нетрудно — подкопнул лопатой, выдернул куст, отряхнул, как мог, землю, оборвал клубни в ведро, продвинулся к следующему кусту. Как ведро наполнится, отнести его в конец борозды. Там свалены ящики из реек. Ссыпать картошку из ведра в ящик. Вернуться с пустым ведром туда, где оно наполнилось. Снова — копнуть, выдернуть, отряхнуть… Очень скоро заломило поясницу, а день еще был в самом начале. К середине дня, когда достаточно ящиков на краю поля наполнилось картошкой, появилась лошадка с тележкой, ящики стали накладывать на тележку и увозить. Шевельнулась надежда. И правда, когда мы ужинали в большом темном сарае наш начальник вопросил из мрака: 'С лошадьми обращаться кто-нибудь умеет, запрягать и вообще?' Изо всех сил стараясь не проявлять поспешность, я как бы нехотя признался, что умею. Начальник, лицо которого, за исключением выражения недоверия, остается в темноте, сказал: 'Ладно. Грузчика себе подбери…' Полагался на каждую телегу возница и грузчик.
Во время этого разговора из темноты выдвинулся белобрысый мальчик в светло-голубом беретике. Мне показалось, что ему лет четырнадцать, но оказалось, что нет, как и мне, семнадцать, зовут Миша Еремин, поэт, занимался в поэтическом кружке во Дворце пионеров и не прочь поработать со мной грузчиком.
Вот и ездили мы с Мишей на тележке, не торопя пожилую лошадку, устраивая привалы у ручейка. Подъедем к полю, погрузим картошку, отвезем в амбар, разгрузим. Миша был неразговорчив, особенно поначалу. Кажется, сказал что-то о любви к Есенину и раннему Маяковскому. В один прекрасный момент я остановил лошадь и присел по нужде за кустом. Миша тоже присел из солидарности и именно тут сказал, что есть у него два друга, оба поэты-футуристы, Леонид Виноградов и Владимир Уфлянд, и он меня с ними познакомит, когда мы вернемся в Ленинград.
На филфаке по возвращении мы с Мишей не так уж часто встречались, так как учились на разных отделениях, но при каждой встрече я напоминал ему об обещании. Мне было любопытно познакомиться с футуристами. Вышедший из-под моего подчинения Миша сурово говорил: 'Купи винегрет и булочку —