вечернего сырого мороза.
Участок для земледельческой гимнастики.
Соседнее владение с призраком, кажется, Тренева.
Наш путь в ту, памятную и тебе, зимнюю ночь.
Частый соучастник наших встреч — Лёня[47] — то восторженно трепетный, то участливо нервный.
Володя Прошкин[48], однажды сопровождавший меня и оставшийся на кухне, где наслаждался свежими в январе (полный таз на столе) помидорами (как сливы — без хлеба и соли) и расспрашивал домработницу, что 'кушает' Пастернак.
Неясные, не теперь, а тогда, образы домочадцев, иногда гостей.
Более озабоченные, чем скорбные, лица на похоронах.
Замечательный (— удивительный) человек и автор замечательных (— прекрасных) стихов не совпали, не соединились и остаются для меня скорей клавиатурой и нотной страницей, чем струной и звуком. Вот ведь и машинопись 'Доктора Живаго' (сколько было машинописных экземпляров?), данную
Борисом Леонидовичем нам с Леней (на все лето), я так и не прочитанной вернул осенью О. Ивинской.
Помнится быстрый случайный выбор одного из привезенных мной рисунков (быки)[49] и снисходительность к короткой — кому, дата, кто — надписи. Однако внимательность к стихам: 'Будет куплена новая мебель' — конец категорически указан Пастернаком, отброшено несколько лишних строк[50]. Спрашивали меня в университете Лос-Анджелеса: как относился Пастернак к моим стихам?
Всегдашняя влюбленность его в Маяковского и тогдашняя моя: наше поочередное через строчку (через ступеньку, через пролет) громкое чтение (выкрикивание) из поэмы (Какой? 'Человек'? 'Про это'? 'Флейта-позвоночник'? — Не помню)[51] — но в эти годы уже были написаны первые мои стихи, которые, ну, хотя бы декламировать вдвоем сложно, несмотря на 'двух- и трехголосие' многих. Словом, Борис Леонидович предугадал, как будет: считанные любят мои стихи и уважительно-холодно к тому, что я делаю, относится большинство моих немногочисленных читателей.
Но ведь все это не про Бориса Леонидовича, а про себя.
На зимние студенческие каникулы Виноградов и Еремин собрались в Москву, и я увязался за ними. Главной целью поездки был поход к Пастернаку. Отправлялись к Пастернаку, не испрашивая разрешения (которого никогда бы не получили), наудачу. Почему-то это в том возрасте не казалось нахальством.
Вечером, сидя на койке в общежитии МГУ на Воробьевых горах, где мы остановились, я попытался записать ошеломительные впечатления дня.
Как ни стараешься удержать в памяти это лицо, оно все время ускользает. Сегодня еще ясно представляешь себе то одно, то другое его движение, поворот, но завтра это забудется, это забывается уже сейчас. Описание лиц детально — вещь бесполезная, но все-таки две характернейшие детали: по обеим сторонам рта припухлости — желваки, которые с выдающимися скулами создают характернейшую линию его ан- фаса — что-то лошадиное, — говорит В. Вообще, как на портрете в издании 1936 года, только волосы не густые черные, а редкие серовато-седые; и еще: там ощущение коренастой сильной фигуры, там — это чуть ли не боксер, борец, а здесь все стало старческим; тело хилое, он невелик ростом — с меня или поменьше, руки все время непринужденно и красиво жестикулируют, но заметно дрожат.
Но главное, что поразило меня сначала, — это выражение его глаз. Собственно, все остальное, что он говорил, было предполагаемо, но глаза, по моим предположениям, такими быть не могли, и это меняло все дело, вкладывало в каждую фразу новый смысл, не тот, который я уловил бы в письме или в телефонном разговоре. Вместо ожидаемого, описанного Ереминым взгляда поверх, вместо тяжелого и мудрого взгляда моих предположений, это были веселые глаза, жизнерадостные глаза, даже с иронией веселой.
Мы шли к нему со станции долго. Было очень солнечно и очень морозно, градусов тридцать. От холода мы почти бежали, очки у меня совершенно запотели и замерзли, я ничего не видел, нос, уши, ноги — ныли нестерпимо. Может быть, поэтому мы не долго топтались у калитки, а быстро кинули по морскому счету, кто идет первым (вышло Еремину), и пошли. Дача довольно большая, двухэтажная, с верандами одна над другой. Еремин постучал в дверь — приоткрыли.
К Б.Л. можно?
Сейчас посмотрю, — (женский голос) — они, кажется, собирались уходить, если не ушли…
Мы остались ждать на крыльце. Безусловно, он дома. Не хо- 242тят пускать, сволочи. Мы совсем околевали от холода.
Неожиданно быстро маленькая домработница вернулась: 'Проходите, пожалуйста'. И еще что-то вроде: 'Ваше счастье…' Мы быстро прошли через какую-то кухоньку, какую-то комнату и очутились в маленькой прихожей, куда он вышел нас встретить.
В первую минуту он казался совсем незнакомым, старым, главное, незнакомым. Он начал говорить с Ереминым и с нами: 'А, это вы… Напрасно вы приехали… Черт вас побери, такой холод, вы так легко одеты'. И растворил дверь в маленькую комнатку. Там две лежанки в противоположных углах, низкое дорогое зеркало, стол плетеный с плетеными креслами (я вспомнил вдруг — Ялта, Чехов, мемуары), еще один стол в углу, старинный. На стене большая увеличенная фотография улыбающегося красивого мальчика лет 11- ти.
Он усадил нас на стулья и сел сам на тахту, что ли, напротив. Он говорил, улыбаясь и беспорядочно. Мелькнули в голове слышанные фразы: 'Впал в мистицизм, в религиозностью маразм'. Действительно, в нем есть что-то от юродивого — это улыбка, сбивчивость (вначале), каша во рту (немного). Еремину:
Так это и есть те ваши друзья, преследуемые?
Да так, это некоторые из них[52].
Да, вы напрасно ко мне приехали. Я очень занят. Такой мороз. Работайте, пробивайтесь. Я страшно занят, это не как говорят, а действительно, приходится работать очень много, бывают минуты, когда я живу физически вне времени, это не может быть, но… Переводы, роман…
Я не старался и не мог запомнить последовательного хода разговора, собственно, разговора не было, как он сам сказал, он произносил короткие монологи. Время от времени Виноградов ставил такие общие вопросы, значительно реже говорил я, Еремин молчал. Он смотрел, в основном, на Виноградова, добродушно, на меня поглядывал, как мне показалось, иронически. Я изложу дальше основные его мысли.
…Работать приходится страшно много. Переводы, переводы. Вот молодые национальные поэты осаждают, просят перевести <…>
Последняя страничка моих записей начинается с фразы, которую он повторил, помнится, несколько раз: 'Я противоположен вам, не поймете..'; дальше — конспект.
Пронумеровано девять 'монологов'. Это уже не что говорил нам Пастернак, а о чем он говорил. Расшифровываю конспект этих фрагментов по памяти (в кавычках — записанные выражения Пастернака).
1. Страшная занятость. Семья большая. Поэтому приходится много переводить. И много времени уходит на роман. (Что Пастернак пишет роман, было для нас новостью; естественно, мы спросили, 'про что'.) О 'лишних людях, о рабочих, о лавочниках'. Даст почитать, когда перепечатают. Там 'больше, чем в Сестре…'. (Понадеявшись на память, я записал только начало фразы, но чего в романе больше, чем в 'Сестре моей жизни',увы, не помню.)
2. Malia[53], Хлебников, Маяковский, Есенин, Сурков, Щипачев, Сельвинский, Асеев.
На мою банальную просьбу назвать хороших поэтов Пастернак дежурно ответил первыми тремя