они с сестрой тянули тогда жребий, кому из них пойти вместе со мной. Жребий выпал Цьянье, ей в итоге достался и я, но Ждущая Луна сохранила свое чувство и так за всю жизнь и не встретила другого мужчины, которого смогла бы полюбить. Я даже подумал: отправься тогда со мной Бью и стань она моей женой, сейчас, наверное, рядом со мною была бы Цьянья. Но эту мысль прогнала другая: неужели я хотел бы, чтобы Цьянья страдала точно так же, как страдает Бью? Мне оставалось лишь пожалеть жену, тем паче что слова любви звучали в ее устах так печально. Я, однако, заметил, что она всю нашу жизнь выбирала весьма странные способы показать свою любовь, и припомнил ей куклу, вылепленную из пропитанной моей мочой земли. Помните, я говорил, что так делают колдуньи, когда хотят навести порчу? В ответ Бью еще более печально сказала, что вовсе не желала причинить мне вред, но, долго и тщетно дожидаясь, когда я захочу разделить с ней ложе, решила добиться этого с помощью ворожбы. Я молча сидел рядом с ее постелью, вспоминал прошлое, и размышлял о том, каким глупым, слепым и глухим был все эти годы. Можно сказать, я был большим калекой, чем Бью сейчас. Разве я не мог догадаться, что женщине не подобает первой объясняться мужчине в любви? Что Ждущая Луна, уважая обычаи, скрывала свои чувства за той показной дерзостью, которую я столь упорно и недальновидно принимал за насмешливое презрение? Если Бью изредка и позволяла себе хоть какие-то намеки (например, заметила, что ее не зря назвали Ждущей Луной, она всю жизнь только и делает, что ждет), то я все равно ничего не замечал и не понимал, хотя мне всего- то и надо было — протянуть ей руку. Да, я любил Цьянью, продолжал любить ее всегда и буду любить до последнего вздоха. Но разве та любовь пострадала бы, сумей я откликнуться на любовь Бью? Аййа, что тут говорить! Сколько лет прошло зря, сколько возможностей упущено, и все по моей вине! Я сам лишил себя многих радостей, но, что гораздо хуже, лишил счастья и Ждущую Луну, ждавшую, пока я прозрею, до тех пор, пока не стало слишком поздно. Как хотелось бы мне восполнить упущенное, но это невозможно! Как хотелось бы мне, пусть запоздало, слиться с ней в акте любви, но это, увы, тоже невозможно! Мне только и оставалось, что сказать ей:
— Бью, жена моя, я тоже тебя люблю.
Она не могла ответить, ибо слезы лишили ее последнего голоса, и лишь протянула мне руку. Я нежно взял ее, пожал, и мы, наверное, сцепили бы наши пальцы, но даже это оказалось невозможно, поскольку пальцев у Бью уже не было. Ибо она, как, наверное, вы, мои господа, уже догадались, «пожираема богами». Что это значит, я вам уже рассказывал, а потому не стану возвращаться к этой теме и описывать, что именно в этой женщине, некогда столь же прекрасной, как Цьянья, боги пока еще оставили не съеденным. Я лишь сидел рядом с ней, и мы оба молчали. Не знаю, о чем думала Бью, но я вспоминал те годы, которые мы прожили вместе и в то же время порознь. Сколько времени и сколько любви мы, не заметив, растратили впустую! А ведь они — и время, и любовь — это единственное во всем мире и во всей нашей жизни, что нельзя купить, но можно только потратить. Прошлой ночью мы с Бью наконец объявили друг другу о своей любви… но сделали это так поздно, слишком поздно. Все миновало, все в прошлом, все истрачено, и ничего уже не вернуть. Поэтому я сидел и вспоминал эти потраченные впустую годы. Ну а потом вспомнил и другие, уходя мыслями все глубже в прошлое. Кажется, давно ли отец нес меня на плечах через весь Шалтокан, под «старейшими из старых» кипарисов? Мне вдруг вспомнилось, как я попадал из лунного света в лунную тень и снова возвращался к лунному свету. В ту пору, конечно, я не мог знать, что это в известном смысле прообраз моей будущей жизни с ее постоянной сменой светлого и темного, доброго и злого, радости и горя. Со стороны может показаться, что за минувшие с той ночи годы я претерпел слишком много страданий и невзгод, больше, чем следовало, однако мое непростительное пренебрежение к Бью Рибе — достаточное доказательство тому, что и сам я причинял страдания и невзгоды другим. Впрочем, бесполезно сожалеть о былом, да и сетовать на свой тонали тоже бесполезно, тем цаче что, невзирая на все дурное, я, оглядываясь назад, прихожу к выводу, что хорошего в моей жизни было все-таки больше.
Боги ниспослали мне немало щедрот и возможностей совершать достойные поступки, и если мне и стоит о чем-то сокрушаться, так лишь о том, что они отказали мне в последней своей милости — возможности уйти из жизни прежде, чем все мои достойные деяния остались в далеком прошлом. Мне давно пора умереть, но я все еще жив, хотя, возможно, что и на это у богов были свои причины. Если не считать тот памятный ночной разговор пьяным бредом, то придется поверить в то, что два бога сочли возможным и нужным сообщить мне, какими соображениями они руководствовались. А если помните, то боги тогда сказали, что мой тонали состоит не в том, чтобы быть счастливым или несчастным, богатым или бедным, деятельным или праздным, уравновешенным или вспыльчивым, умным или глупым, веселым или унылым, хотя все это, разумеется, было в моей долгой жизни. По мнению богов, мой тонали предписывал мне принимать без робости все испытания и не упускать возможность жить как можно более полной жизнью и стать участником как можно большего количества событий — великих и малых, имеющих историческое значение и самых заурядных. Но боги мне также сказали — если только это были боги и если они говорили правду, — что истинная моя роль в этих событиях состоит лишь в том, чтобы запомнить их и рассказать все тем, кто придет вслед за мной, дабы события эти не были преданы забвению. Так вот, именно это я сделал. Я поведал все, за исключением, быть может, случайно упущенных мелких подробностей. Ваше преосвященство, если ему будет угодно, может расспросить меня еще о чем-то особо, мне же на ум больше ничего не приходит.
Как я и предупреждал в самом начале, мне не о чем было рассказывать, кроме как о собственной жизни, а она вся в прошлом. Если у меня и есть хоть какое-то будущее, то мне не дано его предвидеть, да и не думаю, чтобы я этого хотел. Мне вспоминаются слова, которые я так часто слышал во время долгих своих поисков Ацтлана. Эти слова еще повторил Мотекусома в ту ночь, когда мы сидели с ним под луной на вершине пирамиды в Теотиуакане, и в его устах они прозвучали как эпитафия: «Ацтеки были здесь, но ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли». Ацтеки, мешикатль… — какое название ни предпочти, мы все равно уходим. Мы растворяемся, нас поглощают другие народы, мы рассеиваемся, и скоро нас не останется вовсе. Не останется даже воспоминаний, да и вспоминать будет некому. То же самое относится и ко всем другим порабощенным вами народам: они исчезнут или изменятся до неузнаваемости. В настоящее время Кортес собирается основать новые поселения на побережье Южного океана. Альварадо сражается, чтобы завоевать племена джунглей Куаутемалана. Монтехо изо всех сил пытается покорить более цивилизованных майя с полуострова Юлуумиль Кутц, а Гусман ведет бои против непокорных пуремпече в Мичоакане. Во всяком случае, все эти народы, как и мешикатль, могут утешаться тем, что сражались до последнего. Они уйдут из истории с честью, чего нельзя сказать об иных, вроде жителей Тлашкалы, теперь горько сожалеющих о том, что они помогли вам, белым людям, ускорить захват Сего Мира. Я только что сказал, что невозможно предвидеть будущее, но это не совсем верно. Кое-что я предвижу вполне отчетливо. Достаточно вспомнить сына Малинцин Мартина, чтобы предсказать скорое появление все большего числа мальчиков и девочек с кожей цвета дешевого, разбавленного водой шоколада. Вот, пожалуй, чем все и закончится: не истреблением народов Сего Мира, но разбавлением их крови; постепенно все станут никчемно одинаковыми и одинаково никчемными. Конечно, в этом мне очень хотелось бы ошибиться. Вдруг где-то в наших землях найдутся народы, столь непобедимые или хотя бы столь отдаленные, что их оставят в покое, и тогда, быть может, когда-нибудь… Аййо, если бы мне и хотелось продлить свои дни, то лишь затем, чтобы увидеть, что может случиться тогда. Мои собственные предки не стыдились называть себя народом Сорняка, ибо сорная трава, никому не нужная и неприглядная с виду, обладает поразительной стойкостью и жизненной силой и извести ее почти невозможно. Лишь после того, как народ Сорняка создал цивилизацию и сорные травы сменились изысканными цветами, цветы эти оказались безжалостно срезаны. Цветы прекрасны, благоуханны и желанны, но они так уязвимы и бренны!
Может быть, где-то в глухомани Сей Мир уже породил или породит другой народ Сорняка, тонали коего будет состоять в том, чтобы расцвести, и белые люди уже не смогут извести его под корень. Может быть, этому народу удастся добиться той славы и того величия, какого добились мы, и я тешу себя надеждой, что среди этих грядущих вершителей истории могут оказаться и мои потомки. Я не говорю сейчас о семени, оставленном мною в южных землях: тамошний люд выродился настолько, что даже свежая кровь мешикатль ничего не изменит. Но ведь на севере, там, где я скитался в поисках нашей прародины, есть Ацтлан, а я давно уже догадался, что имел в виду Младший Глашатай Тлилектик-Микстли, приглашая меня непременно посетить его город, ибо там меня ждет приятный сюрприз. Сначала я толком не понял, о чем речь, но потом, вспомнив, сколько ночей провел в постели с его сестрой, я гадал лишь о том, мальчик у