труда услышать в нашем бараке — на какой-то миг они трогают душу.
— Сколько тебе осталось?
— Я не считаю. Все равно до освобождения я не доживу…
Свои тайны я держу при себе. Никому их не открываю. Только со своим адвокатом я могу обменяться несколькими словами, и слова эти приводят меня в сильное волнение.
Раз в месяц он навещает меня, привозит те или иные фрукты — в зависимости от времени года. Ему всего лишь пятьдесят, но потертый костюм старит его. Если бы было можно, я выстирала бы его рубашку, выгладила бы костюм, почистила башмаки. Его преданность причиняет мне боль.
— Как живут евреи в деревнях? — спрашиваю я.
— Почему ты спрашиваешь?
— Потому что я тревожусь.
— Человек должен заботиться о себе. У тебя своих забот немало.
Все, что происходит в деревнях, здесь хорошо известно. Каждый месяц — убийства и грабежи. Одежда евреев поступает бесперебойно. Даже пара подсвечников оказались в бараке. Будь у меня деньги, я купила бы что-нибудь из этой одежды и положила себе на нары, чтобы по ночам вдыхать то, что в них сокрыто. Я соскучилась по деревенским евреям. Их маленькие лавчонки, пропитанные запахом подсолнечного масла… Дети, взапуски носящиеся по двору… Тишина по субботам и праздникам… Пожилые евреи, стоящие на углу улицы и разглядывающие окружающих. Долго они стоят так, и вдруг легкая улыбка тронет их губы, они срываются с места и исчезают. Часами следила я за их легкой походкой. Всегда было у меня такое чувство, будто связаны они с голубыми, тихими мирами.
Но самую главную свою тайну я прячу даже от самой себя. Мой Биньямин вознесся на небо, и он-то и есть подлинный Иисус. У Иисуса, того, что в церкви, жизнь окрашена в розовый цвет, ручонки у него пухлые, и весь облик его — вызывающе праведный. Какой-то бестелесный дух. Даже ангелы не бывают такими. Но мой Иисус был в моей утробе, и по сей день он наполняет меня всю. Мой Биньямин не похож на того лже-праведника, что на иконах в церкви. Мой Биньямин кусался. Укусы его были острыми, но сладкими, и плоть моя до сих пор хранит память о них. Мой Биньямин, бывало, дразнил меня, показывая язык, иногда прятался под столом и кричал оттуда звонким голосом:
— Мама — мышка! У мамы есть хвостик!
Мой Биньямин был озорником. Если бы не это его озорство, никогда не узнала бы я, сколько в нем было света. Иногда я говорю себе: «Где же мой непоседа?» Бывают дни, когда я вижу его в поле. Или среди пустых баков, половников, грубых слов. Он — везде. Я не люблю, когда падают на колени, бьют земные поклоны. Едва поднявшись с колен после земных поклонов, человек способен на ужасные поступки. В воскресенье, после молитвы, у нас в деревне забивали скотину к предстоящим обильным застольям.
— Что это ты такая тихая, Катерина, о чем ты думаешь? — спросила меня старшая надзирательница. В ее словах сквозил оттенок материнского участия.
— Я не думаю.
— Но что-то тебя, похоже, беспокоит? Можешь мне рассказать. За мысли уже не наказывают.
— У меня никаких жалоб нет.
Они меня боятся. Одна из заключенных отказалась спать рядом со мной, на соседних нарах, и когда ее заставили, — плакала, как девчонка, которую выпороли. Сколько ни выговаривала ей старшая надзирательница — ничего не помогало. В конце концов та присела рядом с заключенной и начала увещевать:
— Нечего тебе бояться. Катерина не причинит тебе зла. Убийцы убивают только один раз, а потом они — тихие и спокойные. Уж я-то знаю. Ведь здесь сидело немало убийц.
Как ни странно, эти слова ее успокоим. Она принесла свои пожитки и заняла соседние нары.
— Как тебя зовут? — спросила я.
Услышав мой вопрос, она вся сжалась, подалась назад и ответила:
— Меня зовут София.
— Почему ты боишься?
— Я не боюсь. Я просто так дрожу…
«Нечего тебе бояться», — хотелось мне сказать ей, но я точно знала, что от слов моих она задрожит еще сильнее.
— Я не могу справиться с этой дрожью… Это от меня не зависит…
— Нельзя бояться людей, — зачем-то сказала я.
— Я уже не боюсь. Но унять дрожь не могу. Что же мне делать?
Лицо у нее — изнуренное, все в морщинах. Ясно, что всю свою жизнь она прожила в страхе. Сначала боялась отца с матерью, потом — мужа, и от этого неизбывного страха попыталась мужа убить. Теперь она сидит здесь и боится своих товарок-заключенных. Старшая надзирательница бьет ее безжалостно, однако так, чтобы не изувечить. Она мучает Софию и издевается над ней не за ее преступления, а за ее смертельный страх:
— Нельзя бояться людей. Понимаешь?
— Я уже не боюсь…
— Не говори мне, что не боишься. Ты вся — комок страха.
— Я не знаю, что мне делать, — признается София.
— Ты должна сказать себе: «Есть Бог на небе. Он — Царь царей, ему ведомы все тайны, и только Его я боюсь. А все остальное — обман и заблуждение». Ты меня понимаешь?
Поведение Софии — исключение. Заключенные обычно принимают удары молча, сидят в карцере без криков и слез. Но бывают дни, когда старшая надзирательница безумствует, наводя на всех ужас, — тогда крики и вопли летят до самых небес.
Глава двадцать четвертая
По прошествии нескольких лет оказалась здесь женщина, которую, как и меня, звали Катериной. Была она моложе меня и родом из моей деревни. Мне она очень обрадовалась. Подробно рассказала о тяжбах по поводу земельных наделов, обо всех живых и о тех, кто умер. Оказывется, совершенное мною убийство произвело в нашей деревне сильное впечатление. Как бывало всегда после какого-либо потрясающего события, деревня разделилась надвое: были такие, что нашли мне оправдание — дескать, во всем виноваты евреи, у которых я так долго работала; другие винили лишь меня и мою природную распущенность. Сама Катерина приговорена к пожизненному тюремному заключению за то что изувечила своего мужа: она была в коровнике, когда он ворвался туда и начал избивать ее вилами, Катерина вырвала их у него и этими же вилами покалечила его.
Я помнила ее, но не совсем ясно. Дома наши в деревне стояли далеко друг от друга, но иногда мы встречались — на выпасе, на свадьбах, в церкви. Уже тогда во взляде ее сквозило какое-то беспокойство, как у затравленного зверька.
Деревню свою я не видела уже много лет, она даже из снов моих исчезла, и вдруг все воскресло — причиняя боль — со всеми запахами и красками.
— Ты не изменилась, — сказала она.
— Как так?
— Я бы тебя сразу узнала.
Я вспомнила ее: было ей лет пять, одета она в длинную льняную рубаху, стоит рядом с огромными коровами и удивленно разглядывет их. Что-то от этого удивленного взгляда осталось в ее глазах и поныне.
— Что здесь делают? — сносила она каким-то домашним тоном — так задают вопросы в деревне.
— Работают, — я старалась смягчить горечь момента. Она расплакалась, и я не знала, чем утешить ее. Наконец, я сказала:
— Не плачь, милая. Немало людей вошло сюда, немало их покинуло эти стены. Пожизненное заключение — это еще не конец. Бывают и досрочное освобожение, и помилование.