зная его, хорошо иллюстрирует этот процесс: ведь имеется в виду, что о человеке можно судить по его произведениям (к тому же выводу Набоков приходит в своей пушкинской лекции 1937 года, которая вместе с многозначительными репликами Федора прямо подводит к рассуждениям героя-повествователя «Подлинной жизни Себастьяна Найта» о том, что интуитивно постигаемый союз душ является моделью посмертных прозрений человека). И поскольку изначальный толчок свободному полету фантазии Федора дается чувственным или интеллектуальным опытом и, как представляется, вдохновлен потусторонностью, такую фантазию можно уподобить космической синхронизации.

«Сделанность» «Дара» подтверждается и разного рода второстепенными деталями, например, репликами Федора, адресованными не названной по имени девушке, которая возникает в тексте до знакомства героя с Зиной. Перечитывая роман, их воспринимаешь как вторжение Федора в качестве его автора в собственную историю, выстроенную, в основном, в правильном хронологическом порядке. Однако же, поскольку местоименные ссылки звучат до появления Зины совершенно отвлеченно, они одновременно выражают общее, абстрактное ощущение героя, что предстоит ему встреча с абсолютно родственной душой, что, по его признанию, и происходит, когда судьба сталкивает его с Зиной. Здесь возникает аналогия с предчувствием ненаписанных еще книг, из чего следует, как и в случае с Лужиным и его невестой, что души двоих уже образовали союз в мире потустороннего. Наконец, многочисленные звуковые повторы также подрывают миметическую цельность романа и попутно стягивают воедино, хотя и неочевидным образом, «рифмующиеся» события жизни героя.{159}

Умение видеть ясно и глубоко, будь то собственная жизнь, явление природы либо произведение искусства, неотделимо в представлении Федора Константиновича (как и самого Набокова) от понятий истины и красоты. Напротив, обобщения и поверхностные суждения ведут, в лучшем случае, к фальши, иллюзиям и малодушию. А в худшем — как в «Отчаянии» или в «Лолите» — к преступлению. Таким образом, исходя из системы критериев, выработанной в набоковской этике, эстетике и метафизике, можно утверждать, что основная цель знаменитой главы о Чернышевском состоит в том, чтобы представить негатив того, что Федор воплощает в положительной форме.{160}

Если оставить в стороне некоторую симпатию, которую вызывала у Федора духовная целеустремленность знаменитого радикала, жизнь Николая Чернышевского становится для него лишь поводом для уничижительной насмешки. Чернышевский постоянно представляется пленником разного рода общих мест и стандартов. Нет у него ни малейшего представления о подлинном искусстве, разнообразных порождениях человеческого гения и даже — что, как подчеркивает Федор, особенно поразительно для убежденного материалиста — о природе. То, что Чернышевского с его невежеством в вопросах естествознания отправили в Сибирь — страну, по словам Федора, «дремучую, своеобразно роскошную», — представляется «стихийной, мифологической карой, не входившей в расчет его человеческих судей» (III, 219). Впоследствии Федор отметит, что такое невежество было отличительной чертой среднего русского литератора.{161}

Подобного рода непростительные, в глазах Федора, грехи свойственны многим. «Я испытывал приторную тошноту, — говорит Федор, — когда слышал или читал очередной вздор, вульгарный и мрачный вздор, о симптомах века и трагедиях юношества» (III, 38). А изображая трех молодых людей, образующих сентиментальный любовный треугольник, Федор в том же духе замечает: «…Оля занималась искусствоведением (что в рассуждении эпохи звучит, как и весь тон данной драмы, нестерпимо типичной и потому фальшивой нотой)» (III, 41). Заметим, что выделенных слов в русском оригинале нет, скорее всего Набоков внес их в английский перевод, чтобы подчеркнуть связь между фальшью и обобщениями — мысль, проходящая через целый ряд его произведений и специально, с особенной остротой, выделенная в авторских предисловиях к английским переводам его романов. Символизируя некое общее место, помянутый треугольник, с его пошлостью и безвкусицей, служит некоей гротескной пародией на чистую и возвышенную любовь Зины и Федора (а возможно, и на menage a trois, изображенный в печально известном романе Чернышевского «Что делать?»). О международных комментариях в газетах Федор говорит с таким же сарказмом, как и о привычке хозяина квартиры, где он живет, сортировать их в определенном порядке, теша себя мыслью, что таким образом он без труда проникает в суть мировой политики. Буквально все немецкое Федор всячески третирует (о чем Набоков с некоторым смущением говорит в предисловии к английскому изданию «Дара»), однако же и русских эмигрантов в Берлине не щадит. Причина одна и та же: люди не видят, не читают, не думают с необходимой ясностью, либо слишком ограничены, чтобы постичь истину. В то же время следует отметить, что — назовем это так — местный колорит в развернутых сценах романа противоречит литературным вкусам самого Федора — точно так же, как и позднейшим нападкам самого Набокова на писателей, чрезмерно поглощенных национальной эксцентрикой — вроде Лескова, например.{162}

Тем не менее, изображая близорукость и, следовательно, моральную неполноценность, Набоков стремится не только к тому, чтобы создать сатирический контрастный фон, на котором его интеллектуальные и эстетическче ценности обретут еще большую выпуклость. Говоря, что, увидев портрет Чернышевского в шахматном журнале, Федор испытал «обиду», отчего это в России при Советах все стало «таким плохоньким» (III, 157), автор по сути обнаруживает интерес к крупным историческим проблемам: ведь эта ненароком мелькнувшая мысль заставляет героя обратиться к истокам обнищания России. Потом Федор скажет, что в своем биографическом сочинении ему хотелось бы оставаться на самой грани пародии. А Набоков в одном из интервью проведет четкое различие между пародией как «игрой» и сатирой как «поучением» (CIII, 603). Иными словами, пародия — это скорее хитрое воспроизведение некоей темы либо формы, а не ценностно окрашенная карикатура, задача которой состоит в том, чтобы поразить некую цель.

Хотя Набоков не раз указывал, что его, как художника, интересует только пародия, трудно все же провести в «Даре» четкую линию, отграничивающую ее от сатиры. Издевательство над священными коровами вроде Чернышевского, особенно на фоне рассуждений по поводу унылого состояния Советов, скорее напоминает моральное назидание, чем незаинтересованную эстетическую игру. И все же к замечанию Федора насчет пародийности в биографии Чернышевского следует отнестись всерьез, пусть он так толком и не говорит, что же станет предметом пародии. Кое-какие предположения по этому поводу могут возникнуть из образа будущей книги, какой она рисуется автору: на одном краю пародия, на другом — серьезность, и надо «пробираться по узкому хребту между своей правдой и карикатурой на нее» (III, 180). Скорее всего, «собственная правда» Федора включает в себя такие крупные тематические пласты «Дара», как интуитивное знание героя об участии судьбы в его и Зининой жизни, о мимикрии в природе, его дар Постигать — через космическую синхронизацию — единство в многообразии узоров и их подспудную связь с потусторонностью. И если мы теперь примем в соображение, что Федор с самого начала стремится рассматривать биографию Чернышевского в контексте русской истории, вполне разумным представляется поискать пародийные соответствия между личной судьбой и историческими явлениями вообще, явно или тайно наличествующими в романе. К этому нас как будто подталкивает сам автор, замечая в предисловии к английскому переводу «Дара», что в романе скорее отразилась атмосфера нацистской диктатуры 1935–1937 годов — время сочинения романа — нежели 1926–1929 годы — время его действия. На политическую сцену Германии в романе едва ли обращается какое-либо внимание. Но есть определенная связь между русскими радикалами XIX века (предшественниками, как нам все время дают понять, советской тирании) и немецкими обывателями, в среду которых погружен Федор. Те и другие воплощают в глазах героя самодовольство, слепоту, недостаток воображения и неразборчивость; больше того, сходство существует даже между воинственной риторикой русских и готовностью к ней же, которая слышится в голосах немцев. Ныне стало общим местом утверждать, что между советским и нацистским режимами больше сходства, чем различий, пусть даже, за вычетом недолгого романа, последовавшего за пактом Молотова — Риббентропа, они пребывали в состоянии жестокого антагонизма. Существуют, конечно, крупные различия между небольшой группой русских радикалов XIX века — которым Набоков готов уплатить некую дань почтения за их мужество и истинный реформистский пыл (особенно заметный на фоне их противников) — и немецкими бюргерами, вызывающими у Федора лишь брезгливость. Но коль скоро Набоков изначально угадал «пародийную», так сказать, связь между историческими зернами русского большевизма и массой,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату