Нет, рано еще о «посмертном». Еще несколько лет жизни Лескова — до последней скоротечной болезни его в феврале 1895 года — вплетаются ярко в литературную жизнь России. В эти последние годы он —
В его душе действительно бьется в эти последние годы какая–то скрытая горечь, сухой плач по прожитой жизни, сожаление то ли о своих грехах, то ли о чужих обидах. Аскеза плохо идет привычкам этого неистового человека, хотя в шестьдесят лет он неистово пытается смирить и плоть, и дух свой. С плотью это получается: исчезают из дому мясо, вино, табак, пресекаются «гостевания», прекращаются ночные бдения, решительно отвергнуты притязания восхищенных поздравителей громко отметить очередной юбилей. Плоть смирена, грузный старик поднимается рано и заканчивает день рано, он ощущает себя жаворонком, веселым и чистым. Дух, увы, не смиряется, и по–прежнему нет сил укротить его. Ум ищет праведности; о праведниках пишутся статьи — последние статьи, увиденные автором в печати, однако дух, буйный и несмиренный, все рвется бунтовать, и как бы в параллель «смирению» в эти последние годы продолжает Лесков неуступчивые «брани» со своими старыми и новыми литературными противниками, зорко следя за их оплошностями, злясь на их ответные удары, отвечая уколом на укол, упреком на упрек.
Один из старых врагов является с покаянием… Да не просто «один из» — видный человек является, в ранге министра. Тертий Филиппов! (Сбросьте полсотни лет, уважаемый читатель, вернитесь в сороковые годы, в кружок московских универсантов… Помните? Кофейню Печки — на помните? Молодую редакцию «Москвитянина»? Когда молодой Островский читает запрещенного «Банкрута», и молодой Григорьев ловит
И генерал от литературы, растерявшись, встает и сам на колени перед генералом от госконтроля, и два старика плачут, пытаясь освободиться от наросшей злобы, которая вела и крутила их в этой жизни. «Хоть у гроба у господня он зовется эпитроп…»
Из «правых» — пришел один, из «левых» — никто не пришел мириться. Да и кому приходить? Погибли все, умерли: ни Писарева, ни Щедрина, ни Елисеева, ни Зайцева на этом свете.
Через три дня после визита Филиппова Лесков заболел. Но поднялся и, превозмогая себя, попытался жить дальше. Ища опоры в старых привычках, он поехал, как было заведено, вокруг Таврического сада, — в санях, по февральскому сырому ветру. При астме, при жабе грудной, застарелой, — это его и добило. Он умер через неделю, 21 февраля 1895 года, шестидесяти четырех лет от роду, перед смертью запретив говорить о себе надгробные речи: он им не верил.
Впрочем, отошел старый воитель легко, во сне; последние слова его были добры и кротки; сына, сидевшего возле постели с кислородной подушкой, отсылал к семье: «Там беспокоятся… Пожалуйста, поезжай. Мне лучше…»
Что взять мне из
Это большой очерк, или, может быть, статья, вместившая в себя очерк. Называется «Вдохновенные бродяги». Вещь обширная, плотная, написанная во всеоружии мастерства и в опалении неукротимого темперамента, — и, однако, это вещь, мало замеченная, не подхваченная, почти неизвестная по сей день даже и усердным читателям Лескова: в два посмертных собрания, Суворина и Вольфа, вошла (собственно, суворинское–прижизненное, да том двенадцатый с «Бродягами» вышел после смерти автора, в 1896 году); в современных же изданиях Лескова, не исключая и одиннадцатитомника 50–х годов, — этого очерка нет. Поэтому современному читателю его неоткуда узнать.
Между тем «Вдохновенные бродяги» как бы кольцуют, завершая всю тридцатипятилетнюю литературную работу Лескова. Это завершение основной, коренной, сквозной его русской темы — темы
Очерк «Вдохновенные бродяги» — комментарий к трем жизнеописаниям трех русских «бродяг», «путешественников», «вольных казаков». Комментарий к трем их, как тогда писали,
Первая «скаска» — из XVII века — подана царю Михаилу Федоровичу «калужским стрельцом Иваном Семеновым Мошкиным», который рассказал, как томился семь лет на турецкой каторге, затем исхитрился украсть у турок пуд пороха, взять этот порох с собой на корабль, на котором турки перевозили 280 русских невольников, и взорвать корабль, да так ловко, что турки оказались перебиты, а русские почти все живы; затем Мошкин плыл в Россию через «семь земель», причем во всех этих землях иностранцы ему втайне завидовали и соблазняли остаться, но он был стоек.
Излагая «скаску», Лесков задает попутные вопросы. Например: как это возможно, чтобы при взрыве судно, встряхнувшееся так ловко, что сброшены в воду оказались одни турки, после взрыва сразу же готово к дальнейшему плаванию? А ведь эта фантастическая «письменность», замечает Лесков, перепечатывается в петербургских газетах 1890–х годов как образчик «предприимчивости, бескорыстия и патриотизма русских людей»!
Вторая «скаска» — из века осьмнадцатого — издана во времена матушки Екатерины отдельной книжкой и повествует о том, как нижегородский мещанин Василий Баранщиков, желая разбогатеть «как– нибудь сразу» и запутавшись в долгах, бежал от заимодавцев и от семьи в Питер, там нанялся на корабль матросом, попал в Копенгаген, «сделался жертвой злоумышленников» (то есть тамошние злодеи нашего героя
Прогресс самоочевиден, — замечает Лесков. — Мошкин в семнадцатом веке просто канючил,