идеологический спектр на двадцать лет вперед, — не заражаясь ничем. Он читает Белинского, читает Шевырева. Он восхищается Гоголем. Но эти поветрия пролетают через его душу, не твердея доктринами и не забирая в плен.
Много лет спустя, задним числом, объясняя выбор факультета, Писемский возблагодарит бога, что избрал математический, ибо этот факультет „сразу же отрезвил“ его, отучил от „фразерства“. Надо сказать, что это несколько странный способ освобождения от фразерства, ибо и математика Писемского нисколько не интересует, и большей частью он пропадает у соседей–гуманитариев. Не столько, впрочем, на лекциях, сколько в „кулуарах“. Для духовного становления это, конечно, не плохо. Плохо это для академической успеваемости. До кандидатов Писемский так и не доходит, он выпущен с документами „действительного студента“. Что даст впоследствии основание будущим его биографам говорить о „малообразованности“ знаменитого писателя и предполагать в нем полную нетронутость „главными умственными течениями“ своего времени.
О том, насколько остро эта проблема стоит в сознании читателей даже и сегодня, свидетельствует следующий эпизод. Найдя в
Я понимаю чувства С.Плеханова, однако должен напомнить ему, что цитируемая им работа — не единственная, где высказаны шокирующие его суждения. „Университетское чтение не могло отразиться на Писемском прочными умственными влияниями“… „У него не достало аналитической способности разрешить множество отдельных вопросов, возникших в связи с идеями сороковых годов“… „Писемский вышел из университета, столь же мало связанный с „людьми сороковых годов“, как и в день поступления в университет“…
Все это говорит о Писемском не „отпрыск захолустного талмудиста“, это говорит Иван Иванович Иванов.
Одно попутное замечание. Прочтя о Писемском все, что есть, я утверждаю, что
Все бы ничего, если бы вопрос состоял в том, что костромской увалень, живущий семь лет среди московских „интеллектуалов“, хочет и не может включиться в их высокоумные дискуссии. Или хочет, а ему „не дают“. Тогда можно было бы искать виноватых, обвинять, защищать, наводить справедливость.
Он
Он завороженно слушает, как выпускник юридического факультета Островский читает свою не дозволенную цензурой пьесу „Банкрут“.
Эта встреча, как мы увидим в дальнейшем, сыграет в жизни Писемского важную роль.
Так что же в конце концов выносит он в „сороковые годы“ из университетских стен?
Он выносит — „жоржзандизм“.
В списке прочитанных авторов, которых перечислил Писемский, вспоминая свои университетские увлечения (Шекспир, Шиллер, Гете, Корнель, Расин, Руссо, Вольтер, Гюго), Жорж Занд стоит последней, но это единственное имя, с которым ассоциируется у Писемского система убеждений, более или менее его увлекшая.
Такая „система“ действительно имеет хождение в университете. Но это не столько система убеждений, сколько система эмоциональных реакций. Это „хороший тон“, „душевная мода“, „сигнал к контакту“. Жорж Занд нужна здесь в весьма своеобразном варианте: ни ее социалистические идеи, ни политические принципы спроса не имеют — в ходу единственно пафос
В известном смысле он, конечно, тронут „западничеством“. Он вместе со всеми взахлеб читает Белинского и вместе со всеми же признает Гоголя надеждой русской прозы, причем именно такого Гоголя, которого проповедует Белинский. И однако, вот любопытный психологический нюанс: являясь защитником
Белинского тоже ведь можно любить по–разному. Белинский — это не только „западническая“ доктрина. Это еще и одушевление, невиданное для русской критики. Это огонь! Это, наконец, своеобразный, наперекор романтическому пустозвонству прорубающий себе в критике дорогу реальный, ощутимый, практический, здравый смысл!
То же — и с доктринами славянофильства. Можно читать Шевырева и даже трепетать перед ним, никак не углубляясь в его теории. Тем более, что почвенничество „Москвитянина“ уже совсем не то, что проповеди первых славянофилов: почвенники уже подрастеряли мессианский пафос, они меньше заносятся и больше взвешивают, в них тоже — „здравый смысл“.
Отношение Писемского к идеям почвенников видно из случая, интересного опять–таки чисто психологически. Я имею в виду замечательное в своем роде письмо, которое много лет спустя после окончания университета Писемский адресует Страхову.
— Милостивый государь!.. В вашем журнале, я знаю, готовятся к печати очерки Данилевского… Так не намекнете ли, в чем именно полагает он идеалы Русского Народа и те нравственные силы, которые в Народе хранятся? Чтобы мы с вами могли получше спеться на этот предмет, и подружней ударить, и получше послужить нашему направлению…
Каково? Писемский — слуга
Нет, ни западничество, ни славянофильство не взяты Писемским всерьез. Это все в его глазах умственные упражнения праздных мечтателей. Куда более реальным он полагает раскол: движение практическое, мужицкое, народное.
И что же? Сочувствуя раскольникам, Писемский, едва выйдя из университета и сделавшись чиновником при костромском губернаторе, — руководит уничтожением их часовен и библиотек! А за две сотни верст от Писемского это же самое делает Павел Мельников, еще не ставший Андреем Печерским…