Давид ничего не ответил. Капля дождя, точно слезинка, катилась по его носу. Он достал платок и вытер лицо.
— Ты часто встречался с моей сестрой?
— Да.
— А последнее время?
— Раза два-три.
Паэс почесал подбородок.
— Странно. И все же тобой она интересуется больше, чем кем- либо другим.
— Не думаю. Я встречался с ней, когда Бетанкур сидел в тюрьме.
— Ну и что же?
— Ничего. Тогда она мною интересовалась.
Паэс отрицательно покачал головой. ^
— Ты ошибаешься. Глория не так глупа, как кажется.
— Я тебя не понимаю.
— Все очень просто. В Хайме ее привлекает то, что он рево« люционер и сидел в тюрьме. Словом, он ей представляется чуть ли не героем.
— А какое это имеет отношение ко мне?
— Прямое. Ты еще не показал себя.
Он прошел несколько шагов молча и, понизив голос, продолжал:
— Как это ни смешно, но это так.
Давида охватило сомнение; он смутно чувствовал, что Луис толкает его на что-то непонятное, и насторожился.
— Если это так, я вряд ли смогу доказать ей, что я герой.
Паэс не мог скрыть досады.
— Ты захлебнешься в стакане воды.
Давид вопросительно посмотрел на него. Паэс продолжал:
— Вчера вечером я разговаривал с Глорией. Болтали о разном, и я пришел к заключению, что больше всех интересуешь ее ты.
— А мне кажется, ей просто нравится играть мною.
— Женщины любят сначала поломаться,—возразил Паэс.
Он снова взял Давида под руку.
— Иногда ты ведешь себя как дурачок. Ни одна девушка не станет разговаривать с мужчиной, чтобы просто посмеяться над ним.
— А мне кажется, что именно так она и поступает.
Разговор принимал опасный оборот. Луис первый это заметил.
— Как сам понимаешь, мне плевать на то, что делает Глория. Я стараюсь только ради тебя. Просто зло берет, что ты позволяешь насмехаться над собой.
— Ну ладно. Говори.
Паэс провел рукой по губам; они у него совсем пересохли.
— Вчера вспоминали тебя. Знаешь, Глория считает, что ты и лучше и умнее Хайме. Она только думает, что он храбрее тебя. А я ей возразил, сказав, что ты тоже революционер.
Хотя уже смеркалось, Луис заметил, как Давид покраснел. Последние слова явно смутили его.
— Представляю себе,— наконец сказал он.
— Ничего ты не представляешь. Глория думала, что ты не поможешь нам, когда будет случай. Поэтому-то я и решил предупредить тебя.
Теперь* Давиду все стало ясно; и он почувствовал, как покраснел до корней волос.
— Я должен доказать свою храбрость, так, что ли?.
— Ну что ты! У меня и в мыслях не было задеть тебя. Ты прекрасно знаешь, я всегда считал тебя одним из самых смелых.
Давид стоял, понурив голову.
— Можешь не оправдываться. Вы вправе были так думать.
— Не понимаю, о чем ты говоришь?
— Вы всегда считали меня трусом. Но ты единственный, кто осмелился открыто сказать мне об этом.
— Не говори глупостей,— запротестовал Паэс.— Ты прекрасно знаешь, что ни я и никто другой никогда так не думали.
— Послушай, Луис, давай лучше оставим этот разговор. Не думай, что я слепец. /
— Я передал тебе мьАние моей сестры, которое никто из нас не разделяет. Она просто считает тебя неспособным на...
У Давида чуть было не сорвался с языка резкий ответ, но он вовремя сдержался. Ему вдруг показалось ужасно глупым вести подобный спор. Спустившись по Сан-Бернардо, они дошли до входа в метро и молча остановились, не зная, что сказать друг ДРУГУ-
— Прости меня, я вел себя по-идиотски.
— Можешь не извиняться, ты сказал то, что думаешь, а ты сам знаешь, я люблю откровенность.
Странная, натянутая улыбка блуждала на его губах. Казалось, ее нацепил кто-то посторонний. Давид провел рукой по губам, и лицо его вдруг стало совершенно серьезным, словно он никогда и не улыбался.
— Ты сердишься на меня? — спросил Паэс.
— Какие глупости.
Многочисленные в этот час прохожие подталкивали их в глубь тоннеля. Нервно подрагивающие стрелки на огромных часах словно подстегивали спешащих мимо людей. Все как бы вело к страшному исходу, которого стремились избежать приятели, и тем не менее они медлили и не расходились.
— Завтра я приду к тебе. Поговорим более спокойно.
— Как хочешь.
Они протянули друг другу руку.
Сидя в самом темном углу мастерской Мендосы, У^бе, как обычно, занимался мистификацией. На столе, в котором Мендоса хранил свои акварели и гуаши, был расставлен целый арсенал бутылок. Танжерец, откупоривая одну бутылку за другой и глядя их на свет, сортировал напитки по оттенкам, а затем наливал в стаканы каждого понемногу.
«О, черная магия. С головой окунуться в алхимию! Составлять коктейли».
Урибе вспомнил, что еще в детстве, забравшись в дачный сад вместе с ватагой мальчишек, он любил возиться с химикалиями, которые ему удавалось раздобыть. Урибе нравилось смешивать их в колбе, сливать и разливать разные жидкости. С замиранием сердца, с трепетом он ждал от этих опытов какого-то чуда.
В пятнадцать лет он открыл для себя профессию бармена: ликеры, сифон, лед, ломтики фруктов, вишни. Он сам выдумывал рецепты, делал красивые смеси, которые обычно, даже не пробуя, выливал в раковину. Секрет никак не давался ему. И он, устав, бросал все.
Он пил маленькими рюмками и поэтому быстро напивался. Приходили друзья и начинали вкрадчиво и ласково подбивать его на выпивку. И всегда случалось одно и то же: он напивался, а на следующий день друзья только похлопывали его по плечу. Уж, видно, так было написано ему на роду: весь мир словно сговорился подвергать его искушениям, чтобы не давать учиться.
Сейчас Урибе неотступно преследовала навязчивая мысль: «Что-то случилось». Это было нелепо. Он ничего не помнил. Однако мысль продолжала сверлить мозг, терзать. «Разберемся по порядку. Я напился с друзьями,— вспомнив это, он улыбнулся. Вдруг все словно озарилось ясным светом.— Я носил бочонок с водкой и давал пить жаждущим».
День он провел в барах Лавапьес, окруженный старыми гориллами и малолетними приятелями. Продавщица спичек, гали- сийка лет под пятьдесят, с улыбчивым лицом и седыми волосами, целовала его в голову и называла «моя любовь». В благодарность за это он давал ей прикладываться к бочонку. Урибе