пошевельнуться.
Я не дышу! Она попробовала заставить легкие вдохнуть хоть каплю воздуха – напрасно. От страха перехватило горло.
– Успокойся. Тебе так надо дышать?
Да пожалуй, что нет. Странно. Почему ей не нужно дышать?
– Ты медлишь. Это обычно для тебя. Тебе не хватает решимости, Андреа Андропулос. Ты наблюдаешь и выжидаешь, и никогда ничего не решаешь, если только что-то тебя не вынудит. Твоя цена такова: ты должна согласиться принять решение. Важное решение. Да или нет; внутри или извне; вместе или отдельно.
– Прекрасно. Но можно узнать, в чем эта самая важность? Я что – должна сказать «да», ничего не зная?
– Нет. Тебе нет нужды ни соглашаться, ни решаться, не зная, на что. Здесь, возможно, будет произнесен важный обет. Твоя плата – согласие присоединиться к оному обету. Без колебаний, без раздумий, без промедлений. Ты заплатишь? Или пусть Ахира остается мертвым?
Андреа мысленно пожала плечами, раздраженная тем, что они ее не послушались.
– Не вижу тут большой жертвы – и не понимаю, что от этого получаете вы.
– Не важно. Так ты заплатишь?
– Да, но… – Мысль Андреа оборвалась: она услышала, как Мать обратилась к Уолтеру.
– Уолтер Словотский.
Я первый. Так я и знал.
Матриарх хмыкнула.
– Ты всегда первый, не так ли? Центр собственной жалкой вселенной. Твоей лептой в котел общей цены будет твой эгоцентризм, это твое дурацкое убеждение, что ты – центр всего, что пока все в порядке с тобой, все в порядке и с миром, а значит – все в порядке с тобой.
Он хотел было поднять руку, поскрести в затылке, так решать ему было привычнее, но руки у него отнялись. Нет – не отнялись, просто не шевелились.
– Время изменяет свой бег, если я попрошу его. Твой разум свободен, но нервные импульсы не дойдут до рук, пока беседа наша не кончится.
– Что ж, тогда мы можем закончить ее прямо сейчас. Я перестал считать себя суперменом еще после той ночи в Ландейле. Просто удивительно, знаешь ли, как меняет точку зрения нож в плече. Это ты хотела услышать?
– Нет. Я хотела это знать.
В ушах у Карла звенело: он слушал, как Мать ведет три беседы одновременно. Рикетти отказался от магии, Андреа – от нерешительности, Уолтер – от эгоцентризма. У Карла будто стало три отдельных разума: речи не смешивались друг с другом. Каждое слово, каждая мысль звучала отдельно, с кристальной ясностью и чистотой.
– Карл Куллинан! – произнесла Правящая Мать. – Твоя очередь выбирать – платить или нет.
Платить? Но – чем? Какую выгоду получит она от этого? Никак не возьму в толк, что она выигрывает…
– Верно. Не возьмешь. Вероятнее всего – никогда. Готов ли ты заплатить или пусть Ахира останется мертвым?
Разумеется, он готов сделать для нее… вот только – что? Что она попросит? Что-нибудь из его вещей?
– Нет.
Тогда – из возможностей? Вроде того, как забрала у Арис…
– Нет.
Частицу его самого, как у Уолтера?
– Нет.
Тогда остается некое решение – вроде того, как было с Энди. Ее заставили делать какой-то выбор… Твое требование связано с этим?
– Верно. Так готов ли решиться ты сам?
– Чего ты добиваешься, госпожа? Почему просто не спросишь?
– Потому что есть некие рамки, которых я не могу преступить – почему, ты никогда не поймешь. Я гораздо мудрее, гораздо разумнее, чем любой из вас может надеяться стать, но именно это… ограничивает меня.
– Чудесно. Могущество не только развращает, но и ограничивает – так?
– Ты медлишь, дилетант. Тянешь время. Отвечай на вопрос.
Что-то с этой оплатой не то, что-то в ней странное – те трое, похоже, не столько потеряли, сколько приобрели…
– Верно.
Лу Рикетти всегда был этаким чудаком, неудачником. Никакого самоуважения – вечно крутился вокруг Джейсона Паркера, как верный спаниель… Но попал на эту сторону, стал магом – и все изменилось.
Нет. Не изменилось. Аристобулус был другой стороной той же медали – самоуважение его опиралось на магию. Только на магию.
Точно. Лу Рикетти не ценил себя, пока Мать не потребовала у него расстаться с магией, не превратила в обычного человека.
– Снова верно. Продолжай.
Так… Уолтер – дело иное. Словотский всегда ценил себя высоко, даже, пожалуй, слишком. До Ландейла Уолтер не осознавал, что смертен, что может не все.
А Мать захотела, чтобы Уолтер увидел пределы возможностей, осознал свою смертность.
Но к чему все это? Ну, понял Уолтер, что уязвим – и что?
– Возможно, теперь он по-настоящему осознает, что уязвимы и другие.
Карл мысленно кивнул.
Ну и наконец, Энди-Энди со своей нелюбовью делать выбор. На самом деле, это очень похоже и на меня. Студент-психиатр, студент-социолог, игрок в бридж, ролевик… И так далее, и тому подобное. Если Андрей нерешительна, тогда я – почти предел всему.
– Именно.
– Тогда на что я должен решиться? Я же вижу, ты хочешь, чтобы я согласился на что-то – так все же: на что?
– На то, что тебе милее всего. На то единственное, что дает тебе ощущение настоящей жизни. Согласие заниматься этим до конца твоих дней и есть твоя доля платы.
Карл быстро прокрутил в голове все, чему учился, и все, чем увлекался, – нет, все не то. Вряд ли Мать стала бы заставлять его соглашаться окончить курс.
Но… – как она сказала? – я должен заняться «тем единственным, что дает мне ощущение настоящей жизни».
И тут все встало на место. Обычность. Самоотдача. Недостаток самоуглубленности. Способность понимать, что у других тоже есть чувства и что с чувствами этими надо считаться.
На ум Карлу пришли слова Джефферсона: «Та истина, что все люди равны, самоочевидна для нас…»
Но здесь это вовсе не было самоочевидным. Эллегон был личностью, хоть и не человеком – а его по произволу городской управы приковали в Пандатавэе к камню. На рынках рабов свистели бичи и лилась кровь. Ольмин и его банда сковали и унижали их – а все потому, что человек в этом мире был товаром.
И последний штрих: больше всего в своей жизни я радовался, когда освобождал Эллегона и когда, вытащив своих, уничтожил потом Ольмина и его мерзавцев.
– Великая Мать, вот моя плата: освобождение рабов. Но как? Убивать работорговцев? Рвать все цепи? Как?
– Это твоя забота. Согласен ты посвятить себя этому?
– Разумеется. – Карл попытался раскинуть руки – и не смог. – Но это не жертва.
– Но – плата, в той единственной монете, какую я могу принять.