— Тогда вообще везде так было — черные отдельно, белые отдельно. У Эллингтона тоже сплошь черные лабали.
Я продолжал царапать карандашом в блокноте.
— Но после работы-то вы, наверное, встречались, играли?
При воспоминании об импровизированных концертах в прокуренных зальчиках едкая улыбка Хайда потеплела.
— Да, помню, когда приезжал ансамбль Бейси, мы с ними сходились и всю ночь играли…
— А Джонни участвовал?
— Нет. Он черных вообще не любил, а уж чтобы после концерта с ними играть… Черным место в лакейской, а Джонни будет жить в апартаментах на Парк-авеню — он это так понимал.
— Интересно, я думал, он дружил с Ножкой Свитом…
— Дружил? Ну если только тот ему ботинки чистил. Я же говорю: он негров ненавидел. Говорил даже, что Джорди Олд лучше играет, чем Лестер Янг. Представляешь?!
Я сказал, что это ни в какие ворота не лезет.
— Они якобы несчастье приносят.
— Тенор-саксофонисты?
— Да какие саксофонисты! Негры! Шарахался от них, как от черных кошек, честное слово.
— А с кем-нибудь в ансамбле он дружил?
— Да он вообще ни с кем не дружил. Так и напиши. Он был сам по себе, все в себе держал. Нет, пошутить, посмеяться — пожалуйста. Улыбался всегда. Это он умел: посмотришь, прямо душа компании. Только ведь это было так, видимость, чтобы в душу никто не лез.
— А на личном фронте?
— А черт его знает. Я его только на сцене видел или ночью в автобусе, когда он уезжал. Его лучше всех Паук знал. Тебе бы с ним поговорить.
— Да у меня телефон есть, я просто не дозвонился еще. Ну что, может, еще пива?
— Давай.
Мы сделали заказ и еще час травили побасенки о славном прошлом Пятьдесят второй улицы. О Джонни Фаворите мы больше не говорили.
Глава тринадцатая
Незадолго до семи Верной Хайд отбыл в неизвестном направлении, а я двинулся на запад, где в двух кварталах в заведении Галлахера подавали лучшие в городе бифштексы. Около девяти я докурил сигару, допил вторую чашечку кофе, заплатил по счету и поймал на Бродвее такси. Путь мой лежал к гаражу, в восьми кварталах оттуда.
Пересев в свою машину, я двинулся на север по Шестой авеню, потом вместе со всеми проехал Центральным парком; оставив позади Резервуар и Гарлемское озеро, выехал через Врата воинов на перекресток Сто десятой и Седьмой и очутился в мире многоквартирных домов и темных переулков. Я не был в Гарлеме целый год — в последний раз застал еще снесенный впоследствии дансинг «Савой», — но за это время ничего здесь не изменилось. В этой части города Парк-авеню прорезана рельсами Нью-Йоркской Центральной железной дороги, поэтому приходится перебираться на Седьмую с ее бетонными островками для пешеходов в море двустороннего движения.
Перекресток со Сто двадцать пятой был ярко освещен и смотрелся не хуже Бродвея. Проехав дальше, я обнаружил, что «Парадиз Смолла» и клуб Каунта Бэйси не закрылись и вроде бы не собираются. Я высмотрел свободное местечко напротив «Красного петуха», припарковал машину, вылез и подождал зеленого света. Кофейного оттенка юнец с фазаньим пером на шляпе отделился от прохлаждавшейся на углу компании и подошел ко мне.
— Брат, часы не нужны? — Он отвернул рукава аккуратного пальто, показав мне по пяти экземпляров на каждой руке. — Недорого отдаю, слушай. Чес-слово.
— Не надо, есть уже.
Загорелся зеленый, и я перешел улицу.
В «Красном петухе» повсюду был плюш и полумрак. За столики у бара набились знаменитости из хороших кварталов, богатые господа с радужно-стразовыми декольтированными дамами.
Я нашел себе табурет у стойки и заказал стаканчик коньяку. Трио Ножки уже играло, но со своего места я видел только спину Свита, склонившегося над клавишами. Кроме рояля, слышны были еще контрабас и электрическая гитара.
Они играли блюз. Рояль пульсировал и рокотал, то и дело гитара по временам, словно колибри, влетала в переплетения мелодии. Кенни не солгал: Свитова левая была божественна. В барабанщике не было нужды. Поверх мрачных переходов контрабаса Свит вывел нежнейший узор печали, и когда он запел, голос его был полон сладостного страдания:
Первая часть выступления закончилась. Музыканты переговаривались, смеясь утирали лица большими белыми платками. Потом не спеша перебрались к бару. Я сказал бармену, что хочу угостить музыкантов. Он поставил перед ними стаканы и кивнул в мою сторону.
Двое из них взяли выпивку, глянули на меня и растворились в толпе. Ножка Свит уселся на табурет в дальнем конце стойки, привалился к стене большой седеющей головой и принялся наблюдать за людьми в зале. Я взял свой стакан и стал пробираться к нему.
— Спасибо вам, мистер Свит, — сказал я, взбираясь на соседний табурет. — Вы — гений.
— Зови меня Ножкой, сынок, я не кусаюсь.
— Как скажете, Ножкой так Ножкой.
Широкое бурое лицо Ножки было все изрезано морщинами, как плитка жевательного табака. Густые волосы были цвета сигарного пепла. Костюм из блестящей синей саржи, казалось, вот-вот лопнет по швам на его туше, однако ножки в черно-белых лаковых туфлях были маленькие и изящные, как у женщины.
— Мне понравилась последняя вещь.
— Я ее в Хьюстоне написал, на салфетке, лет сто назад.
Он засмеялся, и белый полумесяц улыбки прорезал коричневые морщины, словно возвещал конец лунного затмения. На одном из передних зубов у него была золотая коронка с прорезью в виде перевернутой пятиконечной звездочки. Заметная штучка.
— Так вы в Хьюстоне родились?
— Еще чего! Так, проездом был.
— А вы откуда?
— Я? С Юга, откуда ж еще? Чистокровный орлеанец. Меня антропологу показать — в обморок упадет. Да мне еще четырнадцати не было, а я уже по барам лабал. Всех ребят знал: и Банка Джонсона, и Джелли Мортона. С самим Армстронгом дружбу водил. В Чикаго по реке наезжал.
Тут Ножка разразился гомерическим хохотом и хлопнул себя по коленям. В тусклом свете блеснули