похвалы не разомкнет рта, будто для этого, как для размыкания контактов масляного выключателя, нужен мощный электромагнитный привод, — но и веселый: «Что, Степан Петрович, обрыбился? Злорадствуй теперь над своим батистовым платочком!»
Итак, прибежал Байлушко, скинул суконное пальтецо в кабинете начальника смены, вместе с мастером подстанции Веденеем Верстаковым появился из-за выкрашенной в бело-голубой цвет камеры, откуда, пронимая стальные стены, вязко прикатывало к нашему столу контрабасное брунжание автотрансформатора.
Оба, Байлушко и Верстаков, встали возле пульта управления, спинами к нам, сидящим за столом. Верстаков курит «беломорину», покачивая ее в губах и слегка притрагиваясь ею к кончику носа, отчего нос у него всегда в пепле. Верстакову известно, что Байлушко будет долго осторожничать, прежде чем введет в синхронизм наш турбогенератор с турбогенераторами центральной электростанции, но он не осуждает Байлушку, разве что чуть-чуть с благодушием смельчака относится к его мельтешливой осторожности.
Волосы у Байлушки сизые, торчком. Когда он носил усохшую кожаную шапку, которую приходилось натягивать на голову, как тугой сапог на ногу, и тогда они не прижимались к черепу: снимет шапку, а они торчат, как стальные. Но почему-то он обожает расчесывать свои волосы. Достанет из кожаного футлярчика агатово-дымчатую расческу и вот шлёндает мелкими зубчиками по шевелюре, и вот шлёндает.
И теперь вздумалось Байлушке причесываться, да не куда-нибудь глядеться, а в стекло частотомера.
Причесывается, выпучивает эфиопские губы, хотя они без того полные, пышно-полные. Странно все- таки: щеки впали, нос истончился, сам кожа да кости, а губы по-прежнему полны. Правда, под верхней губой есть как бы подгубье, и оно некрасиво высовывается, когда он отгибает губу к носу или вот так вот выпучивает губы, орудуя расческой. На кого же он похож? На какого-то смурного, но славного зверька? О! На ежика! Волосы — иголки. И такая же вытянутая мордочка с подвижным носом, и фырчит, насупившись, и угибается, едва завидит опасно-неприятного человека. При Гиричеве как воткнется остреньким подбородком в свою костлявую грудку, как выставит вперед иглы волос, так и простоит.
Верхняя шкала частотомера отражает работу турбогенератора центральной электростанции, подающего нам электричество. Сначала он будет введен в параллель со своим тамошним близнецом, а потом наш турбогенератор вступит в синхронизм с ними двумя. Частота на верхней шкале скачет, и Байлушко, которому предвкушалось успокоительное причесывательное удовольствие, встревоженно прячет расческу в тисненый футлярчик.
— Смотри, как раскачали частоту, — говорит Байлушко Веденею Верстакову.
— Мельтешат, Рафаилыч, — отвечает Верстаков.
Он пришел улыбчивый к пульту управления, улыбчивым и остается. Образования у Веденея Верстакова нет. Он практик со знаниями, добытыми личной пытливостью. Но не это считается в нем главным. Он деревенский, из казачьей станицы Каракульки, однако, по цеховой молве, у него природный электротехнический дар; Байлушко да и сам Гиричев по сравнению с ним — всего лишь инженеры высокой грамотности; и хотя они, особенно Гиричев, тоже с богатой практикой, оценивается их опыт по обычной шкале практических накоплений, потому что они не обладают ч у т ь е м, которое дано Веденею Верстакову.
Я объясняю улыбчивость Веденея Верстакова тем, что он не ведает страха ни перед какой работой на подстанции и потому относится к тревогам, которые одолевают Байлушку, как к чему-то ребячливо- наивному. Я заметил, находясь под началом Веденея Верстакова, что он, чем бы ни занимался во время смены, всегда уверен в правильности своих действий. Иногда меня обескураживала его уверенность, несмотря на то что он действительно никогда не допускал ошибок. Чтобы сохранять свою безошибочность, он частенько говаривал: «Высоковольтник, как сапер, ошибается только один раз: на том свете не ошибаются».
Попыхивая через уголки губ табачным дымом, Веденей Верстаков потянулся. Послышался трескучий хруст, будто кости лопались. Станислав Колупаев потягивается, когда его одолевает дрёма, а Веденей Верстаков от избытка сил.
— Ох, славно я выспался! Иди, Рафаилыч, покемарь.
Байлушко содрогнулся: так в нем отозвался могучий потяг Верстакова.
— И что у вас за манера, Веденей Федорович?
— Вы о чем?
— О чем-чем? — рассердился Байлушко на милое притворство Веденея Верстакова. — А это что? — и он изобразил, выбросив дистрофически тонкие руки над собою и выгибаясь дугой, как Верстаков потягивался.
— А! — засмеялся Верстаков. — Не умеешь по-моему: грудная клетка навроде воробиши?ной, брюшко впалое, ильно волки выгрызли.
— И что, спрашиваю, за манера?
— Ты никак, Рафаилыч, без настроения? Манера? Манера постового милиционера: застоялся, негде силушке поразгуляться.
— Надо иметь представление о культуре поведения.
— Рафаилыч, я дохожу до всего самоуком. Покуда не дошел.
Ох, любил Веденей Верстаков лукавить! А все от душевной полноты да от потребности, если кто-то рядом волнуется, киснет, скорбит, добром повлиять на него: глядишь, и полегчает на сердце.
— Покемарь, Рафаилыч. Диван после перетяжки удобный! — голос Веденея Верстакова потерял благостную размытость, но приязнь в нем не исчезла. — Сосни, чесслово, не повредит.
— С какой стати?
— С какой стати? Краше в гроб кладут. На электростанции как пить дать порядком проваландаются. Иди, соснешь, мы тем временем все подготовим. Тебе останется нажать кнопочку линейного масляника.
— Вы не представляете, какой ответственный день!
— Я представляю, Рафаилыч, чего ты о себе не представляешь.
— Что за намек?
— Ты ответственный, я ответственный. Положись на Верстакова. Где я, там шик, блеск, хромовые сапожки.
— Я отвечаю перед Гиричевым.
— А я перед народом. Покемарь, советую. Чуть дальше не очень-то поспишь.
— Перетерплю, Веденей Федорович.
— Цыган приучал свого Серка? без овса, без сенов терпеть, а Серко откинул копыта.
— Имеется необходимость. И вы, умная голова, не понимаете...
— Калган мой, правильно, варит сообразительно, отседова жалко мне тебя.
— Какой сон?! Не имею потребности.
— Ну да у тебя ни в одежде, ни в мускулатуре, ни в жирке — ни в чем нет потребности.
— Перетерплю.
— Изведешься, Рафаилыч. Резонно тебе сказал: где я, там шик, блеск, хромовые сапожки.
Опять над пролетом лестницы колокольчатый звон и пульсация лампочки. Свет озаряет никелированные чашечки звонка, по которым колотится латунный шарик.
Сбегаю вниз. Лестничные скрипы напоминают лето. Сосновые горы, над горами летают кузнецы- гармонисты, прядая розовыми и голубыми подкрыльями, они издают созвучия, похожие на игру хромки[3], когда ее мех коротко, рывками сжимается и разводится.
На крыльце, перед дверями, испытатели релейной защиты: Марат Касьянов и литовец Нареченис, надолго задержавшийся в холостяках (он красив, обаятелен, робок; в надежде на возможное внимание Наречениса цеховые девушки называют его Нареченным).
В октябре инженер-испытатель Нареченис проводил на фронт своего помощника Нурмухаммедова.