подоконник, и это убавило бы ее качкость. Спуститься бы на асфальт, сделать как разумней, но я продолжал подъем. Верх лестницы слегка съезжал по жести подоконника, прочная полуда была на ней, ровная. Немного погодя, я полез дальше. Однако невольно жался к поперечинам, и занемелость появилась в движениях. Совсем уж близко осталось до подоконника, а я замер на лестнице. Как во сне получилось: хочу подниматься, велю себе лезть, руки-ноги не слушаются — как приковались к поперечинам. Пугала неустойчивость, страшила тротуарная твердь. Немудрено разбиться, вместе с тем казалось, что не хватит сил преодолеть земное тяготение — слишком крепко оно держит.

Волевая мощь, которую вызывал в себе, еще чуть-чуть продвинула меня по лестнице, я уцепился за жесть, уравновесил лестницу. К сердцу прихлынула спасительная отрада.

Это отступление, Марат, я сделал потому, что оно сходно с тем чувством, которое я испытал в ванной комнате. Я не мог сдвинуться с места, чтобы выйти оттуда. Не страх удерживал, хоть я и предполагал, что ты способен на месть, — земное тяготение нравственности. Я чувствовал себя предателем перед нашей с тобой дружбой, распутником перед подозрением Терезы Евгеньевны: почему, дескать, Инна так долго пропадала в ванной комнате? В ту пору самое что ни на есть целомудренное проявление близости я воспринимал как непереносимое моральное падение, единственным спасением от которого являлось самоубийство.

Тогда у меня была двуствольная «тулка». Когда Инна вернулась за мной, я обещал себе застрелиться и пробовал вообразить это. Тут ее руки обвились вокруг моей шеи. Я и не подозревал, Марат, что могу быть так прочно-напрочно обнят девушкой.

Мы с Инной были одинакового роста. Обвиваясь руками вокруг шеи, она возвысилась надо мной — встала на цыпочки, подвела свои пальцы под мой подбородок, и я откинулся затылком на ее локти, сведенные угол в угол. Казалось, нельзя обвиться обвивней, но ее рукам удалось сомкнуться еще тесней. Моим невольным побуждением было покрутить головой, расслабить ее объятья. Но даже шеи не повернул. Однажды, переезжая на пароме через Урал, я слышал, как мужчина в очках, вероятно историк, рассказывал своему товарищу о снаряде для дознания, называющемся испанским воротником. Этот пыточный воротник надевали на шею узника и сжимали с помощью винта. Сознаю: глупо, что мне вспомнился испанский воротник, когда, обнятый Инной, я не смог шевельнуться. И стыжусь, что за воспоминанием явился восторг, правда, с поцелуем Инны, который, хоть я и страдал — вдруг да войдет ее мать! — до такой степени безотрадно было оборвать, что мнилось: от этого лопнет сердце.

Меньше всего, Марат, я подозревал, что объятие и поцелуй Инны изменит мое отношение к тебе. Почему я должен сострадать тебе, ожидая, когда она ответит на твое чувство? Мы любим друг дружку, стало быть, мне необходимо преодолеть нелепое в таких обстоятельствах  п р а в о  п е р в е н с т в а, считать неизбежным и нравственным свое сближение с Инной и, конечно же, не припутывать к нашей дружбе мыслей о предательстве. Мне дозволено обоюдной с Инной любовью отойти от тебя, если ты не сумеешь усовестить свою бессомненность, будто не кого-нибудь, а именно тебя должна любить Инна Савина.

4

Наверно, ты запомнил, какой ножевой остроты нотки проблеснули в моем голосе, когда, отвечая на твое подозрение: «Что-то ты слишком долго намывался!» — я сказал:

— Ошибаешься. Слишком долго самоустранялся.

Инна разулыбалась. Победительное ликование светилось на ее губах.

Перегибаясь через меня, занявшего качкий, пегого цвета табурет, Инна раздула мои волосы. Они торчали на макушке, как перышки на голове чибиса. В этом было озорство, намек на нашу тайну и какая-то неприятная свойскость, не придающая значения тому, что мы в комнате не одни.

— Маратик, Тош вырвался из-под твоей власти, — сказала она, поигрывая интонацией, разжигающей раздор.

С Инной ты умел притворяться — защита от ее жесткого притворства. Ты притворился, будто не оскорблен: учуял — огрызнись на ее задиристую фразу, тотчас сделаешься жертвой ее коварства.

— То есть? — мирным тоном спросил ты.

— Маратик, по-моему, твоя уклончивость не имеет смысла.

— Все, Ингрид, имеет смысл.

Тебе нравилось скандинавское имя Ингрид, ей — нет. Оно уязвило Инну.

— Смысл бывает жалкий. Для самообмана.

Я не мог не огорчиться ее резкости. Обычно Инну раздражали твои надежды на взаимность. Она не скрывала этого, но зачастую ей удавалось соблюсти такт.

Инна воспользовалась твоей решимостью и повела дело напропалую, дабы навсегда отмести твои притязания.

— Не тешь себя понапрасну.

Не ожидал, что ты смиришь свой необъезженный норов.

— Я заметил за людьми странное свойство: они не дорожат теми, кто в них души не чает.

— Браво, Маратик! Ты выдал изречение, какому бы позавидовал Печорин. Ладно, страдай, раз не нуждаешься в спокойной жизни.

5

Удивленный изобилием еды и выпивки на длинном, узком, с ножками, как римская цифра десять, столе Савиных: куски вареной телятины, алюминиевая миска с холодцом, покрытым глазурью желтого жира, яйца — бери и глотай по-факирски, малосольные огурчики, бутылка вермута, графин медовой кислушки, — я удивился еще сильней, нет, не удивился, ошеломленно поразился, заметив в боковой комнатенке Савиных спящего вразброс Володьку Бубнова.

Предпраздничную неделю, когда ты, Марат, работал в третью смену и ходил в школу утрами, — Инна училась всегда по вечерам, — Володька увязывался за ней до трамвая, потом ехал вместе и шел до самого ее дома, несмотря на то что жил в противоположной стороне, где-то возле рудообогатительной станции.

Я работал в ночную смену, мне было не до проводов: урвать бы после занятий часок для сна, — поэтому был доволен, что в твое отсутствие есть кому оградить Инну от возможных приставаний, пока она добирается до своей Маяковки.

Володька был рослый, с лицом цвета розовой картошки, одевался лучше всех наших парней, даже, бывало, заявлялся в костюме из песочно-рыжего шевиота, в шелковой рубашке, при галстуке, на котором поигрывала бриллиантовыми вспышками золотая защепка. Мы находили, что Володька славный малый, но шибко простоват для дорогой, интеллигентного покроя одежды и для аристократической защепки. Эту простоватость подкреплял толстый язык. Помалкивать бы Володьке, и он не воспринимался бы в такой уморительной несогласованности со своим нарядом. Но Володька был нелепо словоохотлив. При малейшей возможности он вклинивался, всовывался, врубался, вныривал в разговор. Обычно все сразу замолкали, принимались наблюдать и удивляться, как он справляется со своим толстым языком.

Когда он говорил, было похоже, что языку некуда двигаться: пространство рта до отказа заполнено его розовой неуклюжей массой. Володька умудрялся не только орудовать языком, но и производить, если доброжелательно вслушиваться, разборчивые звуки. Он, правда, не догадывался, почему легко захватывает общее внимание. Пожалуй, мнилось ему, что нас увлекает то, о чем он распинается, и Володька молол своим по-китиному громадным языком, пфукая и чуфыкая.

Вчера на уроках Инна оповестила меня о том, как Володька «нес вахту», сопровождая ее на квартиру: каким роскошным жестом брал у кондуктора билеты в трамвае, как плаксиво извинялся, наступив ей на туфельку, как балабонил о минералах Железного Хребта. Все это она преподносила измывательски. Я подосадовал на ее язвительный суд над кавалерством Володьки Бубнова, но это же ласкало мне душу: как хорошо, что безнадежны Володькины ухаживания!

Высмеивая его речь, Инна нашептывала с ехидством: «Знаменитый оратор Цицерон страдал дефектом произношения. Он брал под язык камешки и так тренировался говорить, обращаясь к морю. Представь себе, выправил речь. Вовчик Бубнов — помесь Цицерона и камнедробилки. Старайся не старайся, останется балабоном».

Вы читаете Макушка лета
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату