Касьянов меня раскусил и понизил до мастера. А Тузлукарев назначил меня начальником цеха. Товарищ Касьянов, чуть сделался директором, перевел меня обратно в старшие мастера. Я его ненавидел, а надо было ориентироваться на него. Самолюбие не пускало. После получки, правильно, я напился. По бесчестию не могу быть старшим мастером. Прошу оставить наладчиком литейных машин.
С а м о х и н. По этой части равного тебе нет.
Ж е р е л о. Оставить старшим мастером. Он в заработке никого не обижает.
Б у л е й к о. Решил сам в наладчики — пускай. Дальше определим, как с ним быть.
Шум. Выкрики:
— Правильно!
— Пускай остается!
— Заработок — первое дело.
— Директору видней.
П е р е т я т ь к и н
Л а л е в и ч. Перетятькин прав.
С а м о х и н. Согласиться с желанием.
К а с ь я н о в
П е р е т я т ь к и н. Честней некуда.
Л а л е в и ч. Голосую предложение Самохина. Кто за то, чтобы удовлетворить предложение Самохина?
Спиной я не могла видеть поднятых рук, но по шороху рукавов услыхала, что за предложение Самохина голосует большинство.
Конец собрания совпал с окончанием обеденного перерыва. Я решила воспользоваться случаем и еще раз взглянуть на машину по отливке «лотосов».
К пульту, облицованному, как и входная дверь квартиры Ергольского, золотисто-коричневым пластиком с узором «под орех», встал Булейко. Слегка сдвигаясь в сторону, он показал глазами, чтобы я тоже встала к пульту. Когда пришли в движение лепестки серого металла, я вспомнила «поп-скульптора» Скорнякова. Видать, его работа! Такая нежность полировки, такая тонкая легкость смыкания и размыкания лепестков, что кажется: попади меж ними волосок — для лепестков он будет, как бревно на пути велосипеда. Впрочем, это до мгновения, когда снизу, к скрытой стороне лепестков, подается жидкий дюралюминий: от его жара тотчас улетучится не то что волосок — целый шиньон.
Прядают серые лепестки, приобретая под воздействием температуры благородную мягкость тона, присущую платине. На асбестовые пластины конвейера выскакивают и уплывают свежеотлитые ярко-белые «лотосы». Мне нравится работа литейной машины и детали, которые, она выдает. Я оборачиваюсь к Марату, торжественно говорю:
— Высокоэстетическая работа!
— Красиво так красиво! — соглашается Булейко.
Касьянов посмеивается с добродушным лукавством.
— Искусство влияет на технику. Мой друг Булейко и я...
— ...прыгали с трамплина на мотоциклах.
Булейко удивлен, не понимает, для чего я вспомнила этот случай, а вспомнила я его из чувства озорства. Но ему хочется засмеяться, да держит опаска, как бы Касьянов совсем не прихмурел: заметно, что и устал, и приехал печальноватый, и шибко озабочен чем-то здешним.
— Острое время было, — вздыхает Булейко. — Ох, любил я смертоубийственные прыжки!
— Сейчас не то время, — сказал Марат с еле уловимым подзуживанием.
— То. Скука, верно, иногда накатывает. Взял бы полихачил. И, конечно, хочется побиться за новую технику. Не с кем, правда. Марат Денисыч, может, забюрократишься?
— Теснота на бетонках. То ли дело шастать по таежным чащобам.
— А я-то думала: «Где рай на земле?»
— Рай не рай... Перемены заметные. Марат Денисыч уважает слово «люди». Мы людьми себя чувствуем.
— Тогда почему скучно?
— Устройство натуры. Добре, гарно, ан что-то свербит... Хотится кое-чего сверх того, что есть.
— Выше рая ничего нет.
— Значит, позывы в ад.
— Психолог в должности оператора литейной установки.
— Не только литейной.
— Какой еще?
— Установки, наверно, на похвальбу.
— Представьте себе, товарищ Инна Андреевна, я натурально так думаю.
— Не сердитесь, товарищ Булейко.
— Вы пытаете, мы отвечаем.
— И спасибо вам! Я не задумывалась над природой скуки, над причинами...
— Задумайтесь. Наших социологов волнует... Виктор Васильевич Ситчиков прицелился очистить завод от общественной и персональной скуки.
— Удачи ему.
— Коль прицелился — достигнет.
— Эх, Марат Денисович, вам ли не знать мастеров по части замаха?
— Замах сильнее удара — не всегда же мы не соразмеряем... Так, Инна Андреевна?
— На дочку мою Жеку сильное впечатление произвел фильм «Оптимистическая трагедия». В ту пору она еще крошечная была и не выговаривала «оптимистическая». У нее выходило «опстимистическая». Надежды ради надежд, веру ради ее самой я называю опстимистическими.
— Хиба вы не бачили людыну, котора згадает ще, то и сделае?
— Бачила. И теперь бачу, та не одну людыну — зараз два чоловика и жинку.
— Уважила ты нас и себя почтить не забыла. Только разъясни-ка, почему те, кто предельно честен и отдает себя целиком, за изъятием малостей личной жизни, обществу, партии, почему им надо доказывать свою честность, почему дело, совершаемое ими, не является для них защитой от наветов?
— Марат — друг народа, полный ответ тебе не смогли бы дать все, вместе взятые, литераторы, философы, социологи, политики. Мой ответ будет позже, на росстани.
ОСВОБОЖДЕНИЕ МЕЗЕНЦЕВА. ВЗЛЕТ КАСЬЯНОВА. ТРИУМВИРЫ
Когда мы вышли из нового литейного цеха, я сказала, что все-таки откладывать полет не стану. Говоря это, я грустно поняла: смысл моей командировки, едва я вернусь домой, сделается для меня мучительно неоправданным, если лишу себя общения с Маратом Касьяновым, не повидаюсь с Ергольским, не определю того, как поступить с Антоном Готовцевым. Неужели опять для Антона расплатой за любовь будут новые страдания? Впрочем, вероятно, я преувеличиваю. Возможна ли возвратность чувства? Мир моей жизни и мир моей памяти не знают возвратной любви. Я знаю о редком чуде — о постоянстве любви, которую ничто не смогло, прервать: ни время, ни лишения, ни длительная разлука. Но я сомневаюсь, сомневаюсь... Да если одну любовь перебила другая, то была ли это любовь? А если была, то возродима ли она, как человек, которого пересекли саблей?