правильно
'И кто поймет, что в сплаве медном
Трепещет вкрапленная плоть,
Что прославляю я победы
Меня сумевших побороть.'
(И поныне не пойму, как это их напечатали даже в шестидесятых годах? и даже пластинку патефонную выпустили…).
И когда молится он:
'пошли и мне неслыханную тяжесть,
чтоб я второй земли не захотел' –
то в этих словах просит он казни за то предательство себя, о котором лишь одна муза знает…
Что же оставалось ему, как не продолжать службу тому миру, в который он заставил себя поверить? Ведь ловушка захлопнулась довольно рано…
'Где же сказано, в какой графе,
На каком из верстовых зарубка,
Что такой-то си живал в кафе
И дымил недодымившей трубкой?'
Эти строки написал он в 23 году, «возвращаясь» в СССР и уже готовясь к тому, что больше не сидеть ему в кабаре «Ловкий кролик» на Монмартре. В обычной своей компании с Пабло Пикассо и ещё двумя тремя завсегдатаями «этого места, в самой середине», что своей духовной родины — Франции — уже никогда более не увидит, а получит вместо нее, может быть, 'три аршина грубого холста на его последнюю потребу'…
И потому, в самоподогреваемом пафосе, он невероятно счастлив был, когда пятнадцать лет спустя был послан (или отпущен?) в Испанию. Во-первых, революционный пафос получил подкормку извне — участие в военных действиях, а точнее — в интригах коммунистов против других членов антифранкистской коалиции — и это косвенно оправдывало роковой выбор судьбы, а во вторых — кормило его поэзию, родившуюся в поражениях и горе Первой мировой. Кормило знакомым запахом беды и жертвы, запахом, который был для Эренбурга истинным 'дымом отечества'. Война ведь и была внетерриториальным отечеством 'потерянного поколения' Рядом оказались и Орвелл, и Хемингуэй и многие многие из старых друзей…
Отчаяние, закат Европы, гибель ее в огне варварства, зажженном с двух концов — вот лейтмотив его испанских стихов. Не фразы о коммунизме или фашизме — их нет почти ни в одном стихотворении, но отчаяние европейца, попавшего между молотом и наковальней — вот суть стихов 38 — 39 годов. Мир рушится. А кто его рушит, уже не столь важно:
'Пулеметы, потом тишина.
Здесь я встретил тебя, война.
Одурь полдня. Глубокий сон.
Край отчаянья — Арагон. '
Да, Эренбург становится подлинным поэтом, когда забывает вбитый в себя самим собой пафос всего минутного, политического, и обретает хоть на миг возможность молитвенного состояния. И на этот миг он становится поэтом сострадания, а не певцом ходульной патетики. На этот краткий миг и в самой синтаксической структуре его стихов прорывается талмудическая традиция — жесткие русские ямбы звучат отчаянными еврейскими вопросами:
'Холодный ветер кружит пыль…
Зачем у девочки костыль?
Зачем на свете фонари?
И кто дотянет до зари?
Зачем живет Карабанчель?
Зачем пустая колыбель?
И сколько будет эта мать
Не понимать и обнимать?'
Нет в этих стихах обязательного, советского 'мы' и ' они', Есть страшное 'не понимать и обнимать' — и не все ли равно уже теперь, кто виноват? Есть еще ощущение накануне конца мира:
'В сырую ночь ветра точили скалы.
Испания, доспехи волоча,
На север шла, и до утра кричала
Труба помешанного трубача.'
Вслед за этой трубой — вроде как трубой архангела- возвещавшей конец его мира то есть Европы, вне измов и политики становится всё предметно искренним, невероятным:
…………………………………………………………..
'В ту ночь от слов освобождались песни,
И шли деревни, словно корабли.'
И почти сразу вслед за братоубийственной гибелью Испании, которую возрождающейся не дано было ему увидеть, Эренбург описывает гибель Франции, преданой Петеном… Эти стихи, вероятно, усилены негаснущей памятью о собственном предательстве — о том, что он, Илья Эренбург — французский поэт предал себя, тем, что выбрал не русское нечто и не французское, а просто безнациональную жизнь советского винтика. И предав свое, глубинное, он старается быть верным хоть тому ужасу, который именует коротко 'век'. Век — в контексте Эренбурга — псевдоним всего того, чему он теперь служит…
'Перекликались слава и беда
Росли и рассыпались города,
И умирал обманутый солдат
Средь лихорадки пафоса и дат.
Я знаю, век, не изменить тебе…'
Вот таким обманутым солдатом и был он сам. И так — все тридцать лет оставшейся после этих стихов жизни…
Если в прозе кроме двух ранних книг («Хулио Хуренито» и «13 трубок») он исправно служит лжи 'века', то в стихах он этого не может, как герой «Носорогов» Ионеско хотел бы стать носорогом… Но не смог…