крайнем справа окне шевельнулась портьера. Они знали, кто приехал, но не торопились выходить. Нарочно.

Замешкавшийся почтальон оттолкнулся ногой от ступеньки, медленно объехал на своём облупленном велосипеде зеркально-чёрный «хорьх» (все машины Штернберга были чёрного цвета) и, вихляя, поколесил прочь, то и дело оборачиваясь. Сейчас всей улице растрезвонит.

А к Штернбергам-то сынок прикатил. Ну да, да, именно он, тот самый.

На чёрной глянцевой поверхности автомобильной двери отражалось чёрное летнее небо, и сияющее чёрное солнце, и высоченный человек в чёрном. Всякий раз, когда он ступал на это крыльцо, его просто тошнило от собственной представительности — и, тем не менее, перед каждым визитом сюда он обязательно облачался в доспехи благополучия: идеально сидящий костюм (чёрный, естественно), пошитый в самом дорогом берлинском ателье, бриллиантовые запонки на слепяще-белых манжетах (бриллиантам он отдал предпочтение с того самого дня, как смог себе их позволить), все пальцы в драгоценных перстнях, словно у персидского царя (для его элегантно-худых крупных рук это не казалось вульгарным излишеством). Он любил очень дорогие вещи — они являлись материальным выражением его ценности и незаменимости.

Он помедлил, прежде чем всполошить дом восклицанием звонка, давно уже, впрочем, ожидаемым. Они ведь знают, что он стоит под дверью, — и не выходят. Нарочно не выходят встречать его. Вот Эммочка непременно бы вышла, да что там — выбежала б за ворота и нетерпеливо пританцовывала бы вокруг разворачивающегося автомобиля — но ей, разумеется, никто не посчитал нужным сообщить заранее о прибытии злосчастного гостя.

Дверь открыла горничная и, не поднимая глаз, поспешно удалилась. Прошла минута, прежде чем в прихожую вышли две прямые худощавые женщины — старшей, пепельноволосой, с королевской осанкой, никак нельзя было на вид дать её пятидесяти с лишним лет, а поразительная (хоть и несколько суховатая в последнее время) красота младшей, тридцатилетней, свидетельствовала, насколько богатого законного достояния природа лишила Штернберга, вздумав так жестоко над ним посмеяться.

— Ну что ж. Ну здравствуй, Альрих, — произнесла старшая женщина.

Где-то на втором этаже хлопнула оконная рама, и раздался глухой частый стук, сначала едва слышный, но быстро крепнущий, резво перемещающийся к лестнице, — и вот маленькие ноги забарабанили по деревянным ступеням. Эммочка неслась белым вихрем и пронзительно выкрикивала на весь дом: «Дядя приехал! Дядя приехал!» Её поймали за плечо — «Куда босиком?» — но она грубо вырвалась и в следующее мгновение подлетела на пугающую, нечеловеческую высоту, раскинув руки в широких рукавах ночной сорочки, словно белая птица, снова подлетела, дико вереща от восторга, и вцепилась в жёсткие лацканы пиджака, дрыгая ногами от избытка чувств, пока Штернберг легко целовал её в зажмуренные глаза, в голубоватый висок, в паутинный шёлк лунно-светлых волос. Она тыкалась носом ему в шею и елозила, устраиваясь поудобнее на согнутой руке, и вся она была сплошным горячим сгустком счастья, светящимся так ярко, что тем, другим, глазам — не этим, уродливым, ни черта не видящим без очков, — было даже больно, потому что они привыкли к мраку. Штернберг улыбался, глядя поверх лохматой льняной макушки девочки, — но никто не улыбнулся ему в ответ.

— Вот негодница, даже не оделась, — сказала сестра, а мать промолчала и лишь про себя отметила, что за прошедшие пять месяцев он стал ещё более чужим и ещё более лишним, и что уже ничего в нём не осталось от того бегавшего по частным урокам неказистого студента, которого она любила, что бриллианты на его запонках стали ещё крупнее, а тени под глазами — ещё глубже, и она с беспокойством подумала, не пристрастился ли он к наркотикам. Сестра же беспокоилась единственно о том, что дочь опять закатит скандал на целую неделю после того, как он уедет, — да лучше бы он вовсе не приезжал. До чего же это иногда скверно — слышать мысли окружающих. Ну уж нет, подумал Штернберг, со щемящей благодарностью касаясь губами тёплых волос Эммочки, — пока кто-то здесь будет так счастлив видеть меня, я буду сюда приезжать.

Шофёр внёс в дом несколько больших чемоданов. Обе женщины старались не смотреть на них, а Эммочке пока было не до того — но скоро она проявит к ним самый живой интерес. Всегдашний ритуал преподнесения даров словно оправдывал его появление, превращая его приезд в пышное прибытие подателя всех благ, исполнителя всех желаний. Не составляет труда выбирать подарки, когда ты способен прочесть чужие мечты и когда твой банковский счёт эквивалентен казне небольшого королевства — ведь и этот тишайший городок в сонной долине Швейцарских Альп вместо неспокойного Мюнхена (после того, как мать категорически заявила, что они уйдут из рейха хоть пешком), и этот особняк, окружённый пышным садом, все слуги и гувернантки, решительно всё, что ни есть у них, всё получено… Но хватит, довольно об этом.

— Позорище какое, — сказала сестра. — Эмма, немедленно иди оденься. Не то дядя сию секунду уедет обратно.

— Глупости, — отозвался Штернберг.

Эммочка, крепко обнимая его за шею, обернулась и показала длинный розовый язык, болтая голыми ногами.

— Сейчас по губам хлопну, — пригрозила сестра, но не сдвинулась с места.

— Смотри, что я умею делать. — Эммочка каким-то очень сложным способом переплела тонкие пальцы. — А фрау Магда назвала твою машину «катафалк». Это значит карета?

— Это значит гробовозка, солнце моё. Фрау Магда — твоя новая гувернантка?

— Да. И она уже собирается увольняться.

— Ну и правильно. Потому что я ей язычок к зубам приморожу, пускай она мне только попадётся.

Под ногами тихо заскрипели ступени лестницы, ведущей на второй этаж.

— А в следующем году с нами в школу будут ходить мальчики. Мы с ними уже сейчас дерёмся.

— Прекрасно.

— А помнишь герра Шальбурга? Которого ты называл клетчатым Удавом? Так вот, он поругался с мамой, и я налила ему в шляпу компота, и меня заперли в чулане, а он больше к нам не ходит.

— Невелика беда. Только в следующий раз, прежде чем налить кому-нибудь в шляпу компот, подумай, что бы ты делала, если б кто-нибудь положил овсяной каши в твои новенькие туфельки.

— Ф-фу, овсянка, какая гадость… Ты ведь надолго к нам приехал? Надолго?

Через окно на лестничной площадке было видно, как сиделка выкатила в сад инвалидное кресло с сидящим в нём пожилым мужчиной. Штернберг поспешно отвёл взгляд.

Главное ощущение тех нескольких дней: детские руки, теребящие пальцы. И иное ощущение, сверхчувственное: поток светлого обожания, горячего, такого чистого, что хотелось припасть к драгоценному источнику и пить, пить без конца, — но этого нельзя было делать ни в коем случае, дозволялось лишь смиренно подставлять ладони — а не тянуть жадно преступные лапы.

Эммочка шумно распотрошила коробки с подарками и долго крутилась перед ним в новых платьях, разбрасывая тонкие руки, и её длинные прямые волосы призрачного лунного оттенка, убранные шёлковыми белыми лентами, блестели в утреннем солнце. Эммочка была хрупкой на вид и высоконькой девочкой, пожалуй, чересчур высокой для своих восьми лет, и Штернберг с удовлетворением отмечал, что нет в ней ничего от того мерзавца и проходимца, что обманул и бросил его сестру, ожидавшую ребёнка (и спустил с лестницы очкарика-школяра, вздумавшего вызвать его на дуэль). Никакая неугодная примесь не испортила древней породы, сухой, длиннокостной, бледноволосой — штернберговской.

Эммочка была дитя незаконнорождённое и нежеланное. Эвелин считала, что этот ребёнок поломал ей жизнь. Один только Штернберг, в ту пору страховидный гимназист, был по-настоящему рад появлению девочки на свет: мелодия бессловесных мыслей и незатейливых чувств младенца, звонкая и чистая, как родник, ласкала его слух, открытый Тонкому миру, а аура вокруг крохотного существа была яркой и необыкновенно красивой. Ему нравилось держать в руках маленький комок жизни, такой тёплый в огромной холодной пустоте, и он очень гордился тем, что всегда знал обо всех потребностях младенца — тогда как другие демонстрировали в этом отношении невероятную тупость. Вечерами он расхаживал по своей комнате, держа перед собой белый свёрток и учебник, и нараспев зубрил очередной урок. Таким образом, во времена младенчества Эммочку убаюкивали не колыбельные няни (которую семья тогда не могла себе позволить), а Плутарх, Тацит, Гораций, алгебра, геометрия и история Французской революции. Позже, когда он получил членский билет СС, и потому его можно было хулить как угодно, Эвелин не переставала язвить

Вы читаете Имперский маг
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату