Незадолго до Рождества он силком затащил себя в лабораторию, где находились Зеркала, — отчаянно надеясь, что вид собственного грандиозного изобретения приведёт его в привычное состояние всегдешней работоспособности. Чуда не произошло. Гладкие металлические плоскости, такие отрешённые в ровном электрическом свете, блестели холодно и жёстко. Зеркала были не такие, как раньше, — да и сам Штернберг был теперь совсем иным. Его рука, хлопнувшая по массивному выключателю у двери, уже не могла быть той рукой, что поделилась теплом с тысячелетними камнями Зонненштайна, — потому что эта рука держала плеть, подписывала приказы о жизни и смерти, жала, не брезгуя, руки тем, кого Зеркала за мгновение превратили бы в зловонные головешки. «Да Зеркала ведь вовсе и не
Он почувствовал ледяной укол страха — и страх нарастал с каждым шагом, приближавшим его к кругу Зеркал. Когда он миновал первый ряд металлических пластин, то поймал себя на том, что непроизвольно втягивает голову в плечи. Он обречённо ожидал чего-то очень скверного — но ничего не случилось. И всё же явственно чувствовалось напряжение, сковавшее сухой воздух. Прежде Зеркала принимали его, словно совершенно естественную свою часть, — теперь же ещё не отвергали, но новый Штернберг, вот такой, как сейчас, — уже переставал Зеркалам нравиться. И лучше ему было сейчас уйти.
Штернберг повернулся и медленно пошёл прочь.
—
—
—
—
—
—
Мюнхен
Штернберг возобновил начатое пару месяцев назад составление лечебных заговоров по типу необыкновенно действенных заклинаний, вырезанных на жезлах древних целителей из Рибе, но только испохабил свои предыдущие наработки. Плюнув на заговоры, взялся за дешифровку рунических надписей, привезённых с севера очередной экспедицией «Аненэрбе», но лишь вконец измочалил себя, злясь на свою неподъёмную тупость, какой прежде за ним вроде бы не водилось. Несколько последующих дней он провёл в тяжёлом внутреннем оцепенении — либо бездеятельно сидя в кабинете и листая какие попало книги и газеты, либо шатаясь по своему подотделу и придираясь к подчинённым.
Как-то утром Штернберг обнаружил на столе загадочную записку: плотная белая карточка, на ней чёрными чернилами выведена перевёрнутая руна «Альгиц» с горизонтальной чертой внизу, чтобы положение знака было очевидно, а ниже — короткая руническая надпись, которую можно было истолковать по-разному: «приглашение», «поощрение» и «симпатия». «Альгиц» служила одним из символов «Аненэрбе», кроме того, это была личная руна Штернберга, иногда он ставил её на документах отдела вместо подписи. В прямом положении «Альгиц» означает защиту, просветление и жизнь; в перевёрнутом — смерть. Таким образом, записка была полна каких-то отвратительных намёков. Штернберг брезгливо усмехнулся: что за идиотская шутка. Затем подумал: неплохо бы узнать, чья же это идиотская шутка. Он накрыл карточку левой ладонью и в расчищенном усилием воли сознании ощутил веяние мертвенного холода, трупной гнили. Мёльдере… Штернберга пробрала дрожь: он вспомнил то, о чём напрочь забыл за последний безумный месяц. О чём там предупреждал Зельман? «Кому-то вздумалось проверить вас на прочность…» Это назначение в равенсбрюкскую комиссию — по рекомендации Мёльдерса, следует отметить особо. Два шпика в лагере. Теперь ещё это вредительство. Ведь предостерегали же. Неужто и впрямь доигрался? Поговаривают, у Мёльдерса есть такое развлечение: «охота». Для охоты, как известно, надо найти дичь — а дальше её преследуют, гонят. Покуда не
В кабинет без стука вошёл хауптштурмфюрер Валленштайн и, игнорируя раздражённое замечание Штернберга по поводу отсутствия у некоторых людей даже намёка на воспитанность, хлопнул о край стола какими-то бумагами и возмущённо начал:
— Вот, изволь полюбоваться на отчёт наших прорицателей. Давно пора распустить их всех к чёртовой матери, дармоедов, а ещё лучше отправить на фронт, там от них хоть какая-то польза будет. Практикуя авгурии, они извели целую птицеферму только для того, чтобы напророчить, будто следующей зимой на Дрезден упадёт комета, — информативно, не находишь?
Штернберг молча показал ему записку. Валленштайн взял карточку, потеребил.
— Мертвечиной пахнет. Никак Мёльдерс?