экстрасенсов для школы «Цет», но при одной мысли о концлагере он испытывал обессиливающую тошноту и малодушно откладывал поездку со дня на день. К кануну нового, 1944 года он чувствовал себя ходячим мертвецом, разлагающимися человеческими останками, подъятыми злой прихотью африканского колдуна. Он забросил игру на фортепьяно, тщательно избегал встреч с Зельманом, под различными предлогами не появлялся на общих собраниях оккультного отдела и панически боялся заходить в лабораторию с Зеркалами. Валленштайн уговаривал его ликвидировать все проблемы серией ударных попоек. Товарищеские советы увенчались настойчивым приглашением на новогоднюю дружескую пирушку с массированным налётом на какой-нибудь бордель подороже. Штернберг всегда принципиально и брезгливо избегал гулянок — а тут подумал, с отвращением встряхнулся, снова подумал, затосковал, подумал ещё и, плюнув на всё, согласился. В любом случае, рассудил он, хуже, чем теперь, точно уже не будет.

От 17.X.44

Я не берусь сказать, с какого возраста начал слышать чужие мысли. Вероятнее всего, с самого рождения. Хорошо помню себя трёхгодовалого в окружении каких-то чужих людей, гостей, должно быть, чьи мысли грохотом горного обвала прорвали привычный фон родительских забот, звучавших глухим морским прибоем, колкого недовольства моей сестры (поначалу она терпеть меня не могла за то, что я, урод, вечно был объектом всеобщей жалости) и блёклых ментальных образов пары служанок. Помню, я в истерике упал на ковёр, зажмурив глаза и заткнув уши, не понимая, что за кошмарный хаос обрушился на мой мир. Именно по этой причине ребёнком я предпочитал одиночество. По этой же причине лет до пяти я отчаянно боялся любых прогулок. Позже, однако, я стал находить в них большое удовольствие — приводя мать в злое отчаяние заявлениями типа: «Этот человек, когда придёт домой, побьёт жену». «Эта женщина стащила сумочку». «Вон тот мужчина думает, что ты красивая». Меня часто наказывали за «выдумки», пока я не научился держать свои наблюдения при себе.

Если мысли детей были мне полностью понятны, то думанья взрослых в основном оставались полнейшей загадкой, которая, впрочем, мало меня занимала. Одно было очевидно: взрослые обладали непостижимым свойством заниматься уймой всяких дурацких вещей, большинство из которых казалось мне куда менее интересными и осмысленными, нежели самая глупая и скучная из моих игр. «Скукотищей и глупостью» я, не разбираясь, клеймил всё то, к чему моя детская душа не испытывала никакого расположения: банковские и биржевые операции, служебные обязанности, оплаты счетов, финансовые проблемы, политику — и, конечно, секс. О последнем я уже годам к семи знал столько, что у любого маститого психолога остатки волос на учёной голове встопорщились бы дыбом от ужаса, вздумай он провести со мной терапевтическую беседу. Дешёвые романчики, читаемые отдыхающими в парках — и, разумеется, мною, чинно прогуливающимся рядом в своём клетчатом костюмчике и белых гольфах или же тщетно пытающимся разогнать самокат по рыхлой гравийной дорожке утренние воспоминания о проведённой ночи шагающих мне навстречу лиц как мужского, так и женского пола; похотливая парочка нищих у ворот того заведения, куда меня водили подбирать очередную пару очков; разговоры рабочих у строящегося дома, настолько эмоциональные, что своим Тонким слухом я расслышал их даже на другой стороне улицы… Об этом предмете я знал всё возможное — и потому он меня нисколько не интересовал. Любопытство способны возбудить лишь тайны. Для меня не существовало тех сладких «взрослых» загадок, которыми тешится детство, — а сам процесс главного взрослого развлечения, подслушанный и прочувствованный неоднократно, представлялся мерзостным, потно-влажным, совершенно свинским по звуковому сопровождению — ну, дураки они, эти взрослые, что с них взять. Всё это я на тринадцатом году жизни выдал ошарашенному отцу, посчитавшему нужным преподнести мне краткие сведения определённого толка (облачённые в сухие медицинские термины). Отец с ужасом убедился, что по табуированному вопросу я осведомлён гораздо более полно, чем это было бы нормально для человека моих лет, и во всём обвинил гимназию. Но гимназия была тут совершенно ни при чём — скорее, это я являлся сущей бедой для начальной и средней гимназических ступеней. Я был зрячим в толпе маленьких слепцов.

В тринадцатый день рождения я очень огорчился, разглядывая в зеркале свою здорово вытянувшуюся тощую фигуру. Я понял, что когда-нибудь непременно вырасту и тоже буду волей-неволей причастен ко всей этой непривлекательной взрослой возне. Впрочем, к тому времени кое-что изменилось. В стремительно расширяющемся из детского в подростковый мире я был далеко не беспомощен. У меня были сила и власть.

Поступив в гимназию, я очень скоро понял: то, чем я равнодушно пренебрегаю, для других мальчишек служит объектом самого пристального внимания, самой вожделенной разновидностью вещей, наряду со сладостями и возможностью безнаказанно прогулять уроки. Я не был бы собой, если б не извлёк из столь удачного обстоятельства все доступные выгоды. Расклад был такой: мои соученики испытывали острую нехватку определённого рода информации и страстно желали её заполучить и в как можно больших количествах; у меня же этой информации было как грязи под ногами, ровным счётом никаких чувств, в силу избыточности, она не вызывала — и я всегда мог обновить репертуар, после занятий прогулявшись под окнами домов одного квартальчика с сомнительной репутацией. Да, именно репертуар. Потому что в придачу к традиционным кличкам Косой и Очкарик, с лёгкой руки одного старшего гимназиста, я заполучил прозвание Маэстро Пошлость. Этим титулом я даже гордился. Он давал ряд значительных привилегий — не в смысле неприкосновенности — все гимназические годы я дрался много, кроваво и жестоко — а в смысле особого ореола избранности, преклонения передо мной, стойкого замалчивания моих бесчисленных шалостей (поскольку моя публика хорошо знала: донеси они на меня хоть раз, новых историй им долго не услышать).

А истории эти были способны вогнать в краску самого прожжённого циника. Что характерно, я, рассказывая их, нисколько не смущался, хотя моя досадная особенность заливаться при волнении лихорадочным румянцем уже доставляла мне немало поводов для расстройства. Я раскованно делился с поражённо молчавшими одноклассниками точными наблюдениями относительно разницы между изобретательностью женщин из публичного дома и нехитрой исполнительностью супругов, между первой ночью и пьяной оргией. Иногда те, кто посещает бордель, просят лупить себя плетьми, ну и так далее. Иногда они используют маленьких мальчиков и девочек, а ещё, изредка, козочек и овечек. Иногда двое мужчин начинают изображать мужчину и женщину. Я рассказывал теми словами, какими умел, но зато очень обстоятельно. После моих откровений несчастные слушатели, прикрываясь руками, спешили к туалетным кабинкам или любым другим укрытиям, чтобы избавиться от клокочущего возбуждения, которое вливали в них мои истории, изложенные суховатым и деловитым тоном. Таким же тоном я отвечал урок у доски. Я всегда был в числе лучших учеников, невзирая на отвратительные баллы по поведению. Отчасти из-за последнего, отчасти — и большей частью — из-за моего особого статуса, статуса змея с панно «Адам и Ева» в кабинете богословия, примерные мальчики считали предосудительным водиться со мной. Но даже они частенько оказывались среди тех, кто уже на следующий день приходил ко мне за новой порцией зелья.

Я не вполне отдавал себе отчёт в том, насколько грязные дела творю. Для меня мой «репертуар пошлостей» был серией самых обыкновенных историй о людях, не имевших ко мне никакого отношения, не от большого ума занимавшихся какими-то идиотскими и гадостными вещами. Бурная и странная реакция соучеников на эту банальщину поначалу меня сильно удивляла, потом я привык — в конце концов, это их дело, если им так нравится, то пожалуйста…

Окольными путями слухи о моей активной просветительской деятельности дошли до кого-то из преподавателей, а затем и до директора. Директор вызвал моего отца на очень основательную беседу. Тем же вечером я, в свою очередь, был вызван в отцовский кабинет. Отец задал мне всего два вопроса. Первый: откуда я всё это знаю? Второй: зачем я пичкаю этой дрянью одноклассников? В круге жёлтого света настольной лампы лежало несколько измусоленных тетрадных листов, исписанных моей рукой, образцовым почерком отличника. Выполняя пожелание публики, я запечатлевал на бумаге самые выдающиеся истории, объединив их общим героем и издевательским заглавием: «Страдания юного Михаэля». Я настолько обнаглел, что безбоязненно пускал эту хулиганскую писанину в вольное плавание.

Рядом с уликой лежали длинные чёрные розги. Я и без того знал, что меня ожидает грандиозная поронция, но даже это не взволновало меня так, как открывшаяся возможность наконец-то поведать почти не интересовавшемуся мной отцу о своих необычайных способностях, которые, как я давно

Вы читаете Имперский маг
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату