— Он самый.
Валленштайн задумчиво наблюдал за Штернбергом, вяло перелистывавшим отчёт.
— Бумаги-то переверни. Или тебе и так ладно?
Штернберг отшвырнул отчёт и досадливо взъерошил волосы.
Валленштайн уселся в кресло напротив.
— Я смотрю, этот обертруп тебе уже некрофильские любовные записочки пишет. Оно и неудивительно. Ты себя в зеркале-то видел? Что вообще с тобой происходит?
Штернберг неопределённо развёл руками. Он сам не знал, к чему показал записку своему заместителю, — вероятно, в глубине души всё-таки хотел нарваться на подобные вопросы. Но что он мог ответить? Что мог объяснить этому Валленштайну — цинику, бабнику, весельчаку, чьей безукоризненной гвардейской красоте и непоколебимому душевному здоровью люто завидовал, — что мог рассказать о томительном ощущении грандиозного вывиха всего мироздания, о мучительном воспалении восприятия реальности, о том, что он чувствовал себя самой болезненной точкой в натянутой ткани времени и пространства. Сопутствовавшее первым равенсбрюкским дням странно-смещённое видение мира переросло в полнейшее уплощение, расслоение, отмирание всего окружающего, того, что раньше казалось таким живым, полнокровным, важным и нужным. Да, Валленштайн был отличным помощником, хорошим приятелем, но разве ему дано было понять всё это — хотя бы умозрительно? Валленштайн признавал за Штернбергом заслуженное право на первенство, но позволял себе снисходительно посмеиваться над молодостью, эксцентричностью и причудами начальника.
— Если ты и дальше будешь продолжать в таком духе, Мёльдерс обкончается от удовольствия, сочиняя тебе эпитафию. Есть у него такой конёк. Говорят, он коллекционирует самые поэтичные надгробные надписи, да и сам пописывает — такие проникновенные, что закачаешься.
Штернберг бледно усмехнулся:
— Нет уж, такой радости я ему не доставлю.
— Признайся, это концлагерь на тебя такое впечатление произвёл?
— Ну, допустим, ты прав…
Валленштайн подумал немного и заявил:
— Слушай, наплюй. По двум конкретным причинам. Во-первых, сидит там сплошная дрянь — жиды, уголовщина да красножопые. Во-вторых, всё это добро не по нашему ведомству. Мы делаем своё дело, а ребята из «кацет» — своё, и лучше бы нам, конечно, вовсе не пересекаться…
— Макс, трёхлетние дети, по-твоему, преступники? — сухо спросил Штернберг. — А когда солдатня избивает ногами беременную женщину, пока у той не случится выкидыш, — это не преступление? А что тогда вообще считать преступлением?
— Ну а что ты предлагаешь делать? — едко полюбопытствовал Валленштайн. — Идти вешаться?
— Да ну тебя к дьяволу. Разве я похож на идиота?
— Ну и в чём тогда проблема?
— Не знаю… — Штернберг уже жалел, что спровоцировал этот никчёмный разговор.
— Вот на таких, как ты, существует одно верное народное средство: налиться выпивкой — и по бабам, снова накачаться — и снова по бабам, чтоб две по бокам, одна сверху, и через неделю всё как рукой снимет.
Штернберг скривился от омерзения.
— Показать бы тебе коллекцию некоего оберштурмфюрера Ланге. Вмиг бы стал полным импотентом.
— А, так у тебя уже и с этим проблемы? Вот теперь-то я действительно тебя понимаю, да… Это психическая травма, не иначе. С одним моим приятелем тоже такое было, после того как его самолёт подбили. Целых полгода у него потом ни в какую не вставал…
— Ради бога, заткнись со своими глупостями.
— Что значит «глупости», это настоящая трагедия. И вообще, я дело говорю. Способ проверенный. Могу порекомендовать такое место, где приведут в чувство даже евнуха.
— Ладно, что там с авгуриями?
— Погоди, погоди, — Валленштайн конфиденциально понизил голос. — Слушай, Альрих, давно хотел спросить, ещё с той поры, как ты с «Лебенсборном» разругался. У тебя, собственно, есть кто-нибудь? Или был? Хоть раз?
— В каком смысле? — поморщился Штернберг.
— Да в самом прямом. Женщины у тебя были?
— Макс, ты вроде что-то про предсказателей начинал говорить, — Штернберг придвинул к себе отчёт. — Вот и давай разбираться с предсказателями.
— Нет, сначала ответь на вопрос.
— Отстань, Макс.
— Так ты, значит, девственник? Ну признайся — девственник?
— Ну чего ты так разнервничался? Не волнуйся, это не заразно.
— А-а, так вот откуда твоя хандра, — теперь Валленштайн лучился сочувствием. — Поверь мне, концлагерь — лишь повод. Да я б на твоём месте давно уже чокнулся, живя таким благочестивым монахом. Как говаривал один мой дядюшка, редкостный сатир, земля ему пухом, не так страшно умереть без покаяния, как умереть девственником, а ещё страшнее умереть верным мужем…
Штернберг натянуто улыбнулся — что было необычно для человека, прославившегося на весь институт способностью дико хохотать над любой ерундой.
— Послушай, так ведь жить нельзя, — увещевающим тоном продолжал Валленштайн.
— Чего тебе от меня надо-то? — тоскливо спросил Штернберг. — Чтоб я ссудил тебе эту самую девственность под проценты? Для новизны ощущений?
Валленштайн заржал.
— А я б не отказался… Не, я вовсе не про то. Просто-напросто я считаю товарищеским долгом поддержать тебя, так сказать, в твоём мужском становлении. Тем более, если оно связано с кое-какими психологическими трудностями. Ни про какие принципы мне не говори. Принципы существуют лишь там, где за ними удобно прятаться.
Штернберг длинно поглядел на него, нарочито перекосив на носу очки.
— Во-во, я как раз об этом, — закивал Валленштайн. — Знаешь, это ведь всего лишь твоё самовнушение, на самом деле это вовсе не так страшно…
— Действительно — по сравнению, скажем, с лицом обгоревшего танкиста. Но если судить объективно — полное дерьмо. Моей рожей только крокодилов пугать, — с горьким удовольствием самоуничижения выговорил Штернберг.
— Помимо внешности, — проникновенно начал красавец Валленштайн, — существует ещё такая штука, как обаяние. Если б ты поменьше носился со своими перпетуум-мобиле и побольше глядел по сторонам, то заметил бы, что секретарша Эзау, юное, свежее, милое создание, начинает краснеть и заикаться всякий раз, как ты показываешься в приёмной. Я бы на твоём месте не упустил случая приласкать девочку…
— Там же вроде какая-то старая лошадь сидит.
— Дорогой мой, это было вечность назад, ещё при Лигнице, свети ему Первосолнце. Вот, пожалуйста, что я и говорил. Но если ты резко против служебных приключений — скажи мне, в честь твоего посвящения в мужчины я готов закатить грандиозную пирушку с лучшими девочками Мюнхена.
— Макс, ты иногда бываешь на редкость утомителен. Раз не хочешь говорить о деле, то лучше иди отсюда.
Следующие дни стали для Штернберга пиком бездействия. От неумеренного потребления снотворного он ничего не соображал, но благословлял ту трёх-четырёхчасовую кромешную черноту полного выпадения из бытия, в которую проваливался, словно в могилу, значительно превысив норму снадобья, — знакомый медик, узнав, сколько таблеток Штернберг глотает на ночь, подивился, что тот всё ещё жив, потому как, по словам врача, далеко не каждого самоубийцу удаётся откачать после такой слоновьей дозы. Штернбергу давно следовало отбыть в Равенсбрюк, чтобы руководить окончательным отбором завербованных