крыши с грохотом обрушился ливень, водопадом хлещущий на дно узкого переулка. Горбатое мощение мгновенно скрыл пузырящийся поток. Глядя из-под низкой подворотни на мглистое небо, вбивающее в распластанный внизу город струи дождя, Штернберг вздрагивал от пронизывающего всё вокруг победоносного ликования, которое он вдыхал вместе с холодной влагой, чувствовал на вкус, вбирал до краёв. Он с улыбкой посмотрел на курсантку — но та не разделяла его восхищения перед празднующей победу стихией, стояла, тесно составив маленькие ступни в лаковых туфлях и отвернувшись к стене. Штернбергу так захотелось встряхнуть это скованное существо, сказать ей что-нибудь, отчего она снова залилась бы своим чудесным смехом (он и не подозревал, что она так умеет смеяться), подбросить её, такую лёгонькую, высоко в изумлённое небо, как он не раз подбрасывал визжащую от восторга Эммочку, — чтобы ушла наконец эта затравленность из её сумрачных глаз.
— Вам досадно, что ливень застиг нас по пути? — спросил он, перекрикивая шум дождя.
— Что?
— Вы в детстве никогда не пытались заговаривать тучи?
Девушка равнодушно пожала плечами.
— Глядите, что я сейчас сделаю. — Штернберг поставил коробку с кристаллом у стены и, раскинув руки, отступил на середину переулка, прямо под дождь. Волосы мгновенно намокли, пальто стало втрое тяжелее. Курсантка уставилась на него как на помешанного.
— Глядите. — Он поднял правую руку, указывая в небо напряжёнными пальцами, подставив запрокинутое лицо хлёстким струям, нещадными ударами едва не сбившим с него очки, и смотрел вверх, весь обратившись в пристальный взгляд, до тех пор, пока свинцовая хмарь, повинуясь его мысли, не раскрылась клубящейся щелью, углубляющейся и ширящейся, вспыхнувшей ослепительной белизной и ярким куском голубого неба. Дождь, стремительно редея, скоро вовсе прекратился, но продолжал глухо греметь уже через квартал от них.
— Правда, впечатляет? — самодовольно заявил Штернберг, выуживая из мокрого кармана мокрый платок и стараясь насухо вытереть им очки. — Я могу научить вас и этому, если захотите.
Курсантка вышла из-под арки, глядя на посеребривший дождевой мрак косой столб солнечного света, выходящий из бездны туч. Не произнеся ни слова, она отвернулась, вновь опустив голову. Штернберг надел очки, всё ещё рябившие от капель, и заметил, что плечи девушки мелко вздрагивают. В неестественных хриплых выдохах, что он услышал, едва можно было распознать исковерканные, трудные рыдания. В концлагерях не плачут. Штернберг осторожно развернул её за плечи, придвинул к себе и долго ждал, пока она выкашляет, выплачет в него всё чёрное, страшное, отравлявшее её изнутри. Внезапно он вспомнил, что всё это уже было когда-то: синяя пелена дождя вдалеке, близкая, но мучительно непостижимая тайна, чьё-то одиночество, вздрагивающие плечи под его руками — взрослыми сильными руками богача, властителя, мага, а не неуклюжими лапами подростка. Он украдкой невесомо провёл ладонью по узкой девичьей спине и ещё раз — уже всей тяжестью, изучая самый совершенный в мире изгиб, Прекрасные возможности утешения. Она ощутимо дёрнулась, но не отстранилась, и он понял, что его победа окончательна. С холодком вдоль хребта проверяя её новую, непритворную покорность, он накрыл её подвижные лопатки зудящими ладонями и низко, до боли в шее, склонился, вдыхая лёгкий запах гари, таившийся в упругих волнах выбивающихся из-под шляпки отросших волос. Однажды Валленштайн, мнивший себя великим знатоком женщин, поведал ему, что блондинки пахнут бисквитом, рыжие — осенним яблоневым садом, а шатенки — пеплом. А ведь и впрямь. Или это дым из труб концлагерного крематория насквозь пропитал всё её существо таким горьким, скорбным ароматом. И ещё эта глухая, как стена, неприступная немота рядом — о любом другом так близко стоящем человеке (в эфире Тонкого мира подобном назойливо бормочущей радиостанции круглосуточного вещания) он, телепат, давно бы уже знал всё подробно и бесповоротно. Его смущало и дразнило это загадочное молчание, заставлявшее думать о взломе — хоть тайком, хоть силой. Что она чувствует, когда его ладони тяжело шарят по её спине, скользя вдоль русла позвоночника? Она, строптивица, не терпела бы, если б испытывала отвращение. Штернберг замер, пытаясь унять утробную дрожь: в самых тёмных и потаённых нифльхеймских глубинах зарделся тусклый огонь, отогревший напрягшиеся, натянувшиеся, налившиеся тяжестью корни, от которых по всему телу разрослись тонкие горячие волокна. Он грубо смял свою хрупкую добычу: с туманного дна зашевелившийся змей подсказывал ему, что в этом укромном переулке за безопасным шорохом дождя он вполне может — да хотя бы дать волю голодным рукам, притиснуться к ней, не больше, он же не оберштурм фюрер Ланге, правда? — но тут он увидел запрокинутое лицо давно очнувшейся от плача курсантки, лицо, заледенелое сакральным ужасом, и испугался, что она сейчас панически завизжит на весь город. Чёртов идиот, он всё испортил.
Штернберг выпрямился, с деланой невозмутимостью впечатал в переносицу очки и отбросил с лица мокрые волосы.
— Вы успокоились? Тогда пойдёмте.
Девушка продолжала смотреть на него — и вдруг рассмеялась.
— В чём дело? — обескураженно пробормотал он, судорожно запахивая пальто, не зная, что и подумать.
— У вас уши красные и просвечивают — прямо почти насквозь, — негодная девчонка залилась смехом.
Она ничего такого не заметила. Ему померещилось. Слава Богу, она ничего не заметила.
Мюнхен
В лаборатории всё было покрыто пылью — трухой истлевшего невостребованного времени. За полгода сюда никто так и не отважился зайти: после давнишнего вевельсбургского происшествия сотрудники мюнхенского института «Аненэрбе» были убеждены в том, что совладать с Зеркалами получается только у их хозяина, а прочим к опасной установке в отсутствие Штернберга лучше вовсе не приближаться, Осколки стекла и осыпавшейся штукатурки густо усеяли паркет; угловое окно, выбитое близким ударом бомбы, зияло пронзительно-голубым провалом в небо, а прочие окна, белёсые от пыли, покрылись длинными дугообразными трещинами, в зависимости от угла зрения то пропадавшими, то ярко вспыхивавшими. Посреди этого болезненно скоблящего душу запустения (вот именно так тут всё и будет, если нас не станет) торжественный полукруг сияющих на солнце металлических Зеркал выглядел нездешним, ни к чему не причастным, заключённым в себе и для себя, словно храм давно исчезнувшей инопланетной цивилизации. Лишь сейчас — когда стихли собственные громкие шаги — Штернберг ощутил, насколько неестественна тишина, царящая в здании: ни стрекота пишущих машинок, ни глухого радиобормотания, ни скрипа и хлопанья тяжёлых дверей на тугих пружинах, ни гулких отголосков бесед на ходу. Ни мельтешащей суеты человеческих мыслей. Институт стоял почти пустым — за последние месяцы участившиеся бомбардировки разогнали сотрудников по маленьким городкам и частным лабораториям. Симптомы необратимого поражения, внезапно подумалось Штернбергу. Он вздрогнул от нахлынувшей злости: почему, ну почему проклятый стервятник Мёльдерс, заслуженный наци с почётным Золотым партийным значком, сидя в своём вожделенном кресле верховного оккультиста СС, нисколько не позаботился о том, чтобы призвать к порядку это трусливое стадо? Ещё при Эзау все сидели спокойно и не рыпались… Бомбардировки… А где, спрашивается, их сейчас нет… Развал. Халатность и безответственность. И пораженчество. И служебное несоответствие. Помноженные на — кто знает — продажность и открытое предательство (вспомним швейцарского господина и таинственные контейнеры). Все эти формулировки я в самом скором времени так вобью в твою гнилую рожу, что после ты уже и не встанешь, падаль… Штернберг сжал кулаки, представив себе зловещую тишину, разрушенную чугунными ядрами его слов, вытянутую физиономию Мёльдерса и сладенько щурящегося Гиммлера, перебирающего на своём столе протоколы с опросами многочисленных свидетелей, фотографии — доказательства, доказательства… Внезапно Штернберг увидел, как перед полукругом Зеркал задрожал и замерцал солнечный воздух. Повеяло распирающей лёгкие грозовой свежестью. Штернберг озадаченно взъерошил чёлку и почувствовал, как наэлектризованные волосы ластятся к пальцам. В ослепительном блеске стальных