рамке, долго и очень подозрительно рассматривала её, поглядела на Штернберга, потом снова на снимок девочки, нахмурилась от каких-то вычислений и, видимо, не удовлетворившись ими, настойчиво спросила:
— Это ваша сестра?
— Нет, — улыбнулся Штернберг (ревнивый тон ему понравился), — это моя племянница. Она живёт в Швейцарии.
— Очень на вас похожа, просто невероятно похожа.
— У нас в семье все похожи.
Выверенный столетиями состав черт и впрямь был одинаков, разница была лишь в насыщенности его раствора: в лёгком девочкином варианте он давал тонкое и нежное пухлогубое личико, а в крепком мужском — точёное, узкое, что называется, «арийское» лицо с тяжёлой угловатой нижней челюстью и хищным ртом. Что же касается деликатной линии носа и меланхоличного разреза глаз, то эти составляющие были вообще идеальной копией — и какое-то мгновение Дана смотрела на Штернберга так, будто видела впервые: должно быть, благодаря портрету Эммочки она живо представила себе, как Штернберг выглядел бы без своего порока.
Фотографии с Зонненштайном заинтересовали Дану не меньше, чем портрет.
— По-моему, что-то такое я где-то уже видела… — неуверенно произнесла она.
Штернберг хотел возразить, но тут же вспомнил, что не раз давал ей, исключительно одарённому психометру, свои вещи — и ещё, кстати, неизвестно, о чём, помимо Зонненштайна, она могла там прочесть…
— А что это, доктор Штернберг?
— А как вы думаете?
— Ну, что-то вроде церкви, только жутко древнее.
— Всё правильно, это и есть церковь — вернее, святилище. Ему несколько тысяч лет.
— Интересно, какие там были священники…
— Правильнее — жрецы. И не были, а есть. Во всяком случае, один-то точно.
— А кто он?
— Я.
Дана молча покосилась на него исподлобья. Штернберг так и не понял: то ли она восприняла его слова как не заслуживающую внимания дурацкую шутку, то ли по одной ей известной причине решила дальше не выспрашивать.
Она определённо чувствовала себя всё менее уютно в этих чрезмерно просторных помещениях, наполненных напряжённой, ожидающей чего-то тишиной. И Штернберг, не решаясь больше испытывать её терпение, повёл её в ту комнату, где торжественно чернело Вздыбленное крыло рояля. Он полностью отдавал себе отчёт в том, что выбранное им для данного случая произведение — большая, виртуозная и перегруженная Вальдштайн-соната — едва ли годится на то, чтобы заставить вострепетать человека, ровным счётом ничего в музыке не смыслящего; но почему-то казалось, что сейчас от него ожидается нечто наполненное светом и великолепием — ничто иное, пожалуй, не соответствовало этим ожиданиям так, как соната № 21 до мажор Бетховена. Именно эту сонату в исполнении Штернберга однажды услышал весьма известный в прошлом пианист-виртуоз, теперь — глубокий старик с перевитыми венами узловатыми пальцами, и его отзыв был как пощёчина тяжёлой рыцарской перчаткой: «Когда вы играете, я не слышу Бетховена, молодой человек. Я слышу только вас: есть, мол, на свете такой замечательный вы, с вашими плодотворными тренировками, прекрасной памятью и на редкость резвыми пальцами. Всё это хорошо, но куда же подевался Бетховен?» Эти слова уязвлённый Штернберг вспоминал нередко, и всякий раз с большим раздражением. Но сегодня он принял это замечание к сведению — он хотел быть герольдом при гении.
С первых же звуков, сначала глухо волнующихся, а затем звонко всплёскивающих и набегающих всё выше и дальше, словно прозрачные волны на блестящую гальку, Дана устремила заворожённый взгляд на руки Штернберга и так просидела, не шелохнувшись, почти полчаса, не спуская с них расширенных глаз, до последних аккордов заключительной части. Её явно занимала не столько сама музыка, сколько
Отняв руки от клавиш, Штернберг даже не знал, какой реакции ожидать от слушательницы, — и того, что она произнесла, он, пожалуй, ни за что не сумел бы предугадать.
—
И Штернберг со смутной досадой подумал, что, кажется, наконец-то начинает понимать памятные слова старого музыканта: то, что должно служить целью, он превращает в средство.
— Доктор Штернберг, сыграйте ещё что-нибудь, — попросила Дана, с ожиданием глядя на его руки.
— Я полагаю, этого довольно, иначе вы опоздаете к ужину.
— Да я и так уже опоздала. — Она беззаботно махнула рукой. — Сейчас меня даже в столовку не пустят. Знаете, эти идиотские правила… — Она оборвала себя, уткнувшись взглядом в петлицы Штернберга.
— Ну, в таком случае нарушим ещё одно идиотское правило, — усмехнулся он. — Можете поужинать со мной. Ужин мне доставляют прямо на квартиру. Правда, придётся поделить его на двоих.
— Ну знаете…
Штернберг и сам понимал, что зашёл со своими выходками уже слишком далеко. Но не мог остановиться.
— Дана, заставлять я вас не собираюсь. Решайте сами, что для вас лучше: поесть сейчас или же оставаться голодной до завтрашнего утра.
Она сомневалась, но недолго.
— Поесть…
Втайне Штернберг ликовал так, будто был представлен к награде. Доставленный к порогу ужин (рыбное жаркое в сливочном соусе, сыр и черничный пирог) он разделил пополам, дополнив бутылкой лёгкого белого вина из своих запасов, а чтобы гостья за время его приготовлений не передумала, положил перед ней подарочное издание «Северной мифологии» с великолепными иллюстрациями фон Штассена, в каковое она немедля, из-за роскошных картинок, и вцепилась.
Вид сервированного сверкающим серебром стола привёл Дану в состояние отстранённой задумчивости. Штернберг с интересом наблюдал за девушкой. Дана словно в полусне расстелила на коленях салфетку, взяла нож и вилку и вдруг, на мгновение очнувшись, произнесла:
— Моя мать играла на фортепьяно… Оказывается, я помню. Она играла не так, как вы… Её пальцы спотыкались. Но мне всё равно очень нравилось…
— Штернберг отодвинул свою тарелку и принялся смотреть, как она ест — одурманенная вкусами и запахами, изумлённая той памятью, что проснулась в её руках, уверенно управляющихся с элегантным столовым серебром. Дана быстро распробовала вино, но после первого же бокала её так повело, что Штернберг счёл за лучшее отставить подальше и бокал, и бутылку. Девушка смотрела на него с растерянной улыбкой, блестели дивные зелёные глаза в густых ресницах, блестели раскрасневшиеся от вина влажные губы, и Штернберг со сладостным содроганием подумал, что легко сумеет споить ей ещё пару-другую бокалов, а затем запросто подсесть к ней, вволю её полапать и задушить поцелуями. И пока он, стыдясь себя, мысленно обмусоливал эту заманчивую возможность, Дана отставила пустую тарелку и устремила выразительный взгляд на его, нетронутую. Штернберг молча передвинул девушке свою порцию. Дана с виноватым видом проглотила и её.
Уничтожив вскоре весь его ужин, Дана очнулась от гастрономического транса и выглядела не столько довольной, сколько встревоженной.