— Доктор Штернберг, скажите честно: зачем вы всё это для меня делаете?
— Что именно?
— Ну,
— А как вы думаете? — внутренне холодея, спросил Штернберг. Если она всё-таки ощутила что-то подозрительное — с помощью тех самых психометрических навыков, которые он же в ней и развил, — лучше выяснить это сразу.
— Я думаю, просто-напросто от страшной скуки… Вам надоело жить по уставу, вам надоели ваши эсэсовцы, от них только и слышишь: «Яволь!» Вот вы и придумали прививать науки этим… «асоциальным элементам», я правильно выражаюсь? Хоть какое-то разнообразие. Верно?
— Абсолютно верно, — серьёзно подтвердил Штернберг и со вздохом посмотрел на часы. — Вот теперь вам действительно пора идти, чтобы не опоздать на поверку.
Обратно возвращались тем же путём, в полном молчании. Лишь когда Штернберг повернулся, чтобы уйти, Дана вдруг произнесла:
— Почему вы не сказали мне, что я ошибаюсь?
— Вы нисколько не ошибаетесь, — преувеличенно спокойно ответил Штернберг. — Вы действительно правы.
— А если я вам не верю?
— А, собственно, отчего вы мне не верите?.. Хотите, я докажу вам вашу правоту? — Штернберг быстро повёл озадаченную ученицу в тёмную галерею, тянувшуюся вдоль монастырского двора, заполненного сейчас курсантами и эсэсовцами. Странная запальчивость девушки наполнила его звонкой дрожью. Остановившись за массивной колонной в укрытии густого мрака, они вместе стали наблюдать за лениво растягивавшейся в шеренгу толпой.
— Сейчас вы сами всё увидите, — тихо сказал Штернберг, — и вы всё поймёте. Просто стойте на месте. И смотрите вот на них.
Дана принялась прилежно разглядывать курсантов и охранников, Штернберг, зайдя сзади, осторожно приложил изнывающие, предательски дрожащие пальцы к её нежным тёплым вискам и прикрыл глаза, приказав себе ни о чём не думать. Сознание мгновенно до отказа заполнили ощущения, эмоции и мысли толпившихся во дворе людей. Стоявший поблизости детина с автоматом на груди маялся от несварения желудка и клял про себя съеденную в обед фасоль, негодяя-повара и весь белый свет. Другой парень, подальше, думал о своём отце, погибшем под Шербуром, и ему тяжело было стоять, больно было смотреть на невыносимо яркое небо. Ещё один эсэсовец, находившийся в пределах ментальной досягаемости, вожделел запрятанную в казарме бутыль шнапса и одновременно ревновал к кому-то свою подружку. Многие курсанты беспокоились о предстоящих экзаменах и о своём дальнейшем, очень размытом будущем. Некоторые женщины думали о своих детях, которых могли видеть только по выходным. Две девушки в строю шёпотом обсуждали россказни о таинственном списке на распределение, который якобы уже лежал на столе главы школы, — среди курсантов ходили панические слухи о том, что часть выпускников направят в Восточную Пруссию, а то и в генерал-губернаторство, а предсказательницы поговаривали, что туда придут русские и всем фашистским прихвостням устроят второй Равенсбрюк. Несколько курсанток ещё во время ужина с раздражением заметили отсутствие Даны и собирались учинить ей форменный допрос. Заметила это и фрау Керн; она жалела девушку.
Сбрасывая воспринимаемое в чужое сознание, Штернберг чувствовал себя чем-то вроде громоотвода ментального мира, по которому проходит разряд огромной мощности, и очень скоро в изнеможении отступил назад, опустив руки. Дана, немного придя в себя от оглушающих впечатлений, обернулась с непритворным ужасом в глазах:
— Значит, вы вот
Штернберг молча развёл руками.
— Постоянно?! И как давно у вас такое?..
— Сколько я себя помню, всегда было.
— Так вот почему про вас рассказывают, будто вы всё про всех знаете… А я не верила… — Дана уставилась на него во все глаза. — Господи, да как же вы живёте?
— Да вот так и живу, — нехотя ответил Штернберг.
— А про меня, выходит, вы тоже всё знаете? — не своим голосом произнесла Дана.
— Нет, — быстро ответил Штернберг. — Именно о таких случаях, как ваш, я и хотел поговорить. Изредка встречаются люди, перед которыми дар телепата ровным счётом ничего не значит. Сознание у них защищено настолько хорошо, что их мысли невозможно прочесть. Вам, Дана, повезло принадлежать именно к такой категории людей. Я хочу, чтобы вы это знали. Про вас мне известно не больше, чем вы сами рассказали. Именно поэтому ваше общество для меня и впрямь в своём роде лекарство от скуки, вы понимаете?..
Дана кивнула, не сводя с него немигающих глаз.
— Ладно, на сегодня более чем достаточно. — Штернберг слегка подтолкнул в спину остолбеневшую девушку. — Сейчас начнётся перекличка. Идите скорее, не то у вас будут неприятности.
Вернувшись в своё холодное жилище, ещё хранившее в сухом воздухе неощутимый след присутствия гостьи, Штернберг поставил на стол посреди неубранной посуды бутылку коньяка, после чего взгромоздился на стул, ещё недавно принявший тепло стройных девичьих бёдер, налил тяжёлую густо-янтарную жидкость в винный бокал, из которого драгоценная ученица пила прозрачную амброзию, и поднёс его к губам. Это было как глубокий поцелуй. Он потягивал коньяк и размышлял о том, что теперь-то, после демонстрации своего фантастического дара, точно не выйдет у бедной девчонки из головы. Как она после этого на него посмотрела… А ведь ей меня, кажется, жалко, подумал он с пронзительным удовольствием. Ну да, позёрство. Но зато насколько эффектно… Нет, впредь следует сохранять дистанцию.
Штернберг снова наполнил бокал. Интересно, откуда же она знает про Зонненштайн? А неплохо было бы свозить её туда… Вот вопрос, примут ли Зеркала волнисто-русое зеленоглазое существо с несколькими убийствами в прошлом, совершёнными исключительно из-за отчаяния? Примут, должны принять. В её присутствии даже камень расплавится от нежности и желания…
Комната тонула в ночном сумраке. Штернберг был совершенно пьян, и вовсе не от коньяка, который цедил не переставая, а от того золотого мёда, что густо намешало в его кровь вконец разошедшееся воображение. Когда рука, в очередной раз потянувшаяся за бутылкой, ощутила её подозрительную лёгкость, он оцепенело уставился в темноту. Горло и нёбо саднили от шершавой коньячной горечи. Хватит, приказал он себе. И поплёлся под душ, трезветь.
Стоило ему глянуть в просторное зеркало ванной комнаты, как он вздрогнул от стыда за свои недавние фантазии. Он был урод. Это была неопровержимая данность. Зелёный правый глаз, косящий к переносице, был, бес знает почему, весел, как всегда. В левом, голубом, глядевшем прямо, холодным пламенем светилась безнадёжность. Дополняли привычно-гадкую картину съехавшие к кончику носа очки. Штернберг снял их и положил на край раковины. Большую часть униформы он оставил за дверью, и то немногое, что на нём было сейчас, стало просто одеждой. Он прошёлся пальцами по длинному ряду пуговиц, от верхних у ворота белой рубашки до нижних за ширинкой чёрных галифе, стащил с плеч чёрные кожаные подтяжки и позволил брюкам тяжело упасть к ногам, покрытым зябко взъерошившимся золотистым волосом. Туда же последовала рубашка, жестом сдающегося в плен разметавшая рукава. Он наклонился, стягивая исподнее, выпрямился, посмотрел на смутную бледную фигуру в зеркале — подёрнутую дымкой тысячелетий