остальное — ерунда. Писать надо либо о том, что знаешь очень хорошо, либо о том, чего вообще не знаешь… Чьи это слова? Не помню, но сказано отменно. В том-то и беда, что до сих пор я писал не то и не так. Зато теперь все будет иначе. Это же очень старый секрет: чтобы создать что-то стоящее, писать нужно кровью. Прямо из сердца, чтобы дымилось…»

Часы в правом нижнем углу экрана показывали, что он бездельничает уже шесть минут. По большому счету, это не имело никакого значения: никто не ждал от него рукописи к назначенному сроку. Он мог работать над рассказом неделю, месяц или десять лет — безразлично; строго говоря, он мог бы вообще над ним не работать, и все только вздохнули бы с облегчением: наконец-то угомонился…

Он передвинул окурок в угол рта, чтобы дым не так разъедал глаза, занес руки над клавиатурой, помедлил секунду и вернулся к работе. Клавиши дробно постукивали, отзываясь на резкие удары его указательных пальцев, по серому экрану, удлиняясь, поползли черные строчки.

«За рябым от недавнего дождя оконным стеклом расстилался просторный, поросший молодой травой двор, посреди которого выходцем из позапрошлого века торчал колодезный журавль. Когда дул ветер, журавль издавал протяжный, режущий ухо скрип. Но сейчас ветра не было, и длинная сосновая жердь с противовесом из старых автомобильных покрышек неподвижно застыла в прозрачном утреннем воздухе.

Слева, в углу двора, тихо разрушался сарай, по пояс утонувший в черном прошлогоднем бурьяне. Крыша его провалилась, не выдержав обильных зимних снегопадов, и теперь строение напоминало корову с перебитым хребтом. Ворота сарая были распахнуты, и створки их, не закрывавшиеся в течение нескольких последних лет, глубоко вросли в дерн. Если сесть на кровать, сарай можно было увидеть во всех подробностях. Это было не самое изысканное зрелище, однако этим солнечным утром оно как магнитом притягивало его взгляд. Дымя сигаретой, он встал с постели и босиком подошел к окну. Черный зев распахнутых настежь ворот манил его, как манит, если верить некоторым писателям бездонная пропасть. Замысел зрел в нем, как некое ядовитое семя, занесенное бурей из неведомых краев и упавшее в плодородную почву. Черный росток уже проклюнулся и креп с каждым мгновением. Еще немного, и на корявых, уродливых ветвях повиснет страшный плод…»

Александр залпом допил совсем остывший кофе и закурил новую сигарету. Знакомое нетерпение переполняло его до краев, и он злился на медлительность своих рук, не поспевавших за полетом мысли. Так бывало всегда, когда он садился писать; более того, руки зачастую набирали на клавиатуре старенького ноутбука совсем не то, что он думал и чувствовал. В мозгу как будто стояла какая-то заслонка, пропускавшая наружу только избитые штампы, более или менее подходившие к случаю. Там, внутри мозга, в темноте, кипели, бурлили и рвались наружу совсем другие слова — настоящие, способные пробиться к сердцу читателя даже сквозь редакторские рогатки.

«Инфляция, — думал Александр, уставившись в экран компьютера невидящим взглядом. — В наше время все обесценивается — деньги, слова, мысли и чувства. Если написать: „Ему стало страшно“, это будет простая констатация факта, и тот, кто это прочтет, ни за что не сумеет по-настоящему понять, что ты имел в виду. Нужно так описать состояние страха, чтобы у людей мороз по коже шел, когда они это читают. А как, черт возьми, это сделать, когда до тебя об этом писали сотни, тысячи писателей? Они, эти толпы бумагомарак, давно уже успели затаскать и опошлить все существующие слова и сравнения, а новых, увы, до сих пор никто не изобрел. Вот и пиши после этого кровью сердца… Ты здесь наизнанку выворачиваешься, а господин редактор посмотрит на плоды твоих трудов и скажет, кривя физиономию: „Старо, избито, я это уже где-то читал…“ Читал он, видите ли! Да на всем белом свете всего-то и есть, что три-четыре бесконечно повторяющихся сюжета! Но ничего, на этот раз я справлюсь. Должен справиться. Обязан…»

Он чувствовал, что на этот раз действительно имеет шанс справиться, доказать себе и всем этим сволочам на твердом окладе, окопавшимся в редакциях, укрывшимся за ворохами анонимных отписок, что он один стоит больше их всех, вместе взятых. Боль и горечь переполняли его до краев; сейчас ему ничего не надо было выдумывать, жизнь придумала все за него, оставалось лишь делать записи — сухие, точные, почти дневниковые. Он чувствовал, что может создать если не шедевр, то что-то по-настоящему дельное — нечто такое, за что ему не будет стыдно, даже если рассказ снова не напечатают.

Его взгляд скользнул по недавно написанным строкам, переместился немного правее и уперся в пузатую медицинскую склянку с хлороформом. Хлороформа в склянке оставалось больше половины; рядом со склянкой лежал скомканный носовой платок, а еще правее, на самом уголке стола, поблескивал старенький секундомер. При виде этих предметов в темя толкнулась тупая головная боль, но тут же прошла. Александр подумал, не повторить ли ему эксперимент, но потом решил, что не стоит: одного раза было вполне достаточно — если не для его героя, то для него самого.

«Старая, покрытая липким налетом деревянная полка, служившая прежним хозяевам чем-то вроде буфета, все еще висела в углу. Скрипя рассохшимися половицами, он подошел к ней, отдернул пожелтевшую, изъеденную молью ситцевую занавеску и увидел стоявшую между бутылкой подсолнечного масла и криво надорванной пачкой крупнозернистой соли медицинскую склянку с коричневой резиновой пробкой. Склянка притягивала взгляд с той же мрачной, не поддающейся описанию силой, что и открытые ворота сарая. Но если черед сарая еще не пришел, то время воспользоваться содержимым склянки как раз приспело, тем более что этот эксперимент ни к чему его не обязывал — по крайней мере, пока.

Он потянулся за склянкой, но передумал и вернулся к кровати, чтобы одеться. Ему вдруг показалось унизительным и даже небезопасным лежать без сознания в одном нижнем белье при ярком солнечном свете. Он знал, что это ерунда — на двадцать верст вокруг него не было ни одной живой души, — но все-таки оделся и даже завязал шнурки на старых кроссовках, как будто собирался на прогулку по лесу. После этого он вытащил из-под кровати потертую спортивную сумку „Адидас“, раздернул заедающую „молнию“ и, порывшись внутри, извлек оттуда новенький, купленный на прошлой неделе секундомер в круглом хромированном корпусе. Нажав на выступающую сверху кнопку с продетым в нее кольцом, он немного послушал звонкое стрекотание механизма, похожее на песню механического сверчка, притаившегося в щели за домашним ядерным реактором в футуристическом жилище двадцать третьего века. Загнав сумку обратно под кровать небрежным движением ноги, снова подошел к полке и, не медля, снял с нее пузырек.

В пузырьке был хлороформ».

Александр задумался, не зная, стоит ли упоминать о том, откуда взялся хлороформ, а потом решил, что да, стоит. Потому что в теперешней жизни обыкновенному законопослушному обывателю вовсе не так просто раздобыть хотя бы пару таблеток димедрола, не говоря уже о хлороформе или, к примеру, мышьяке. И если уж он решил написать по-настоящему правдивый рассказ, пренебрегать деталями не следует. Именно мелкие, узнаваемые детали заставляют читателя поверить в правдивость текста, почувствовать себя участником событий, происходящих в реальном пространстве и времени…

Тем более что в происхождении склянки с хлороформом не было ничего сверхъестественного. Он украл ее из больницы, где работала Ольга (и Ника), прямо в операционном блоке, пока жена мыла руки после очередной аппендоэктомии, а любовница стояла рядом, держа наготове полотенце и периодически бросая на Александра испуганные взгляды через плечо. Она всегда была ужасной трусихой, эта Ника, и, сталкиваясь с этим, Александр всякий раз удивлялся, как она ухитряется не грохаться в обморок при виде крови. Она была операционной сестрой и часто ассистировала Ольге во время операций. Поначалу эта ситуация — жена и любовница, работающие в одной упряжке, — казалась Александру чреватой большими неприятностями; несколько позже, когда выяснилось, что Ольга либо ничего не замечает, либо не хочет замечать, это стало его забавлять, а к началу третьего года такой жизни необходимость в присутствии жены кивать Нике как посторонней, уже не вызывала ничего, кроме глухого раздражения. Постоянная ложь была обременительна, как прикованное к ногам пушечное ядро, но перестать лгать Александр не мог. Перестать лгать означало бы сделать окончательный выбор, отказаться от одной из своих женщин ради другой, а на это он пока не был способен. Каждая из двоих была дорога ему по-своему, каждую из них он любил и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату