Волшебная коробка отца, сплетенная из тростника, была потрепанная, но все еще крепкая. Он всегда перевязывал ее полоской кожи, а узел обливал воском и оставлял на нем отпечаток своего зеленого амулета. Никогда прежде отец еще не открывал его в моем присутствии. Я подкрался на цыпочках так близко, что при тусклом освещении нашей лампы увидел, что же было в этой коробке. На первый взгляд ничего необычного: блестящая медная чаша с нацарапанными на ней странными знаками, нож из темного металла (железа) – очень редкая вещь, привезенная с севера. Там же было несколько банок со зловонной жидкостью, чаша с рассыпчатым темно-коричневым веществом, которое, как я знал, называлось ладаном, очень большой черноватый кусок воска и несколько кусков проволоки. Отец отодвинул все в сторону и начал доставать со дна разные маленькие мешочки из кусочков полотна, многие из которых я видел раньше.
Мне казалось странным, что отец дружил с цирюльниками. Это было особенно странно, потому что из экономии всегда брился сам. Каждый раз, когда на небе появлялась полная луна, отец отдавал часть своего заработка цирюльникам, и, как правило, один из них незаметно клал мне в руку маленький пакет для него. Отец никогда не скрывал, что собирает волосы, а когда я спрашивал, зачем они ему нужны, то смеялся и открыто говорил, что было бы хорошо иметь некоторую власть над теми людьми, с кем имеешь деловые отношения. Волосы были очень нужны для колдовства, и мне было очень интересно узнать, что отец сделает с Хапу.
Отец достал из коробки воск и стал разминать в ладонях маленький кусочек. Когда воск согрелся, отец прижал его к талисману, висевшему на его груди, а потом протянул мне этот кусочек воска с отпечатком.
– Возьми это, мой мальчик, – сказал он, – и отнеси пивовару. Скажи ему, что мне нужна черная собака для жертвоприношения этой ночью, когда будет всходить луна. И пусть не подведет.
Мать выхватила отпечаток.
– Давай я пойду, – сказала она. – Разве ты не обещал, что мы будем воспитывать нашего сына, как воспитывают всех других мальчиков?
Отец протянул руку, чтобы остановить ее.
– Он не станет колдуном за одну ночь! – сказал он. – Ты же знаешь, что все должно быть втайне и ни одна женщина не может помогать мне.
Я думаю, что впервые почувствовал весь ужас колдовства моего отца, когда взял ворчащего маленького черного щенка из рук пивовара. Его было рано забирать от матери, поэтому он все время пытался лизнуть меня в щеку, и мне приходилось крутить головой, чтобы увернуться.
– До полнолуния еще десять дней, – ворчал пивовар. – Скажи Юфу, что я не успел достать черную собаку, таких собак трудно найти.
Я кивнул и побрел домой, поскольку задавался вопросом, будет ли эта маленькая собака сопротивляться тому, что с ней должны сделать сегодня ночью на нашей крыше при свете луны. Щенок сильно сопротивлялся, и я облегченно вздохнул, когда отец бросил его обмякшее тело в темноту и взял из моих рук медную чашу, в которой была кровь собаки. Луна казалась маленькой, а бесчисленное количество звезд, подобно сверкающим глазам в таинственном небе, безмолвно и с удивлением смотрели на нашу жалкую жертву. Отец поднялся во весь рост и поднял чашу так высоко, чтобы даже слабый ветер смог бы донести запах крови к невидимым ноздрям. Я присел у огня и рассыпал ладан. Его зеленый дым стал расстилаться у ног отца и, поднимаясь выше, закрывал его голову и руки так, что мне казалось, будто отец парит в воздухе.
Небольшое полено, вспыхивая, отбрасывало странные тени. Позади отца было что-то неясное, а рядом со мной лежал маленький, расплавившийся кусочек воска. Маленькая восковая фигурка Хану, которую отец лепил, произнося проклятия, вдавливая волосы старика и смачивая ее еще теплой кровью жертвы, отбрасывала мерцающую танцующую тень. Округлые плечи, тонкая шея, маленькая голова фигурки были так похожи на старого Хапу, что я, думая о нем и о себе, представил, будто мы уменьшились до размеров пигмеев, в то время как отец достиг небес и разговаривал с теми, кто был выше звезд.
Отец, окутанный поднимающимся дымом, громким голосом назвал пугающее имя своего злого духа. Протяжный зловещий звук отозвался эхом в темноте и исчез, словно его поглотили слушающие уши на большом расстоянии. Далеко на востоке, в горах, отозвался шакал. Отец выплеснул темную жидкость из чаши на землю и воззвал к духу еще раз.
Дрожа, я встал на колени и поднял фигурку Хану, поскольку пришло время, когда я должен держать старика, в то время как отец делал с ним все, что хотел. Ладан уже весь сгорел, и, хотя дым все еще висел в тяжелом воздухе, я мог видеть, что отец наклонился и пламя осветило его медно-красное лицо, страшное от нарисованных полос, означающих власть. Руки отца покраснели, когда он стал нагревать тонкую проволочку на углях. Его рот походил на черную дыру, когда он произносил заклинания над маленькой восковой фигуркой – теплой от крови, со вдавленными в ее грудь волосами, принадлежавшими Хану.
Я держал Хапу в руках так, чтобы он не сопротивлялся, в то время как отец очень медленно поднес раскаленный проводок к щеке Хапу. Тот ничего не сказал, лишь от боли появилась восковая слеза и медленно покатилась по щеке. Внезапно я почувствовал, что больше не могу. С криком я отбросил фигурку Хапу и почувствовал обжигающий удар горящего проводка по руке. Отец взревел подобно самому злому духу, а я с громким визгом вскочил на ноги и бросился к лестнице, ведущей в теплую, уютную темноту дома.
Мне казалось, что за мной гонятся злые духи. Я помню только, как что-то схватило меня за ногу, и я кубарем со страшным грохотом скатился с лестницы. Я услышал, как подо мной хрустнула рука, а все остальное слилось в сплошном потоке света, боли, рыданий, пока наконец мои силы не иссякли и я уже не мог плакать.
Потом потянулись долгие дни и ночи, наполненные болью, в течение которых я почти ничего не замечал. Однако пожертвования, как обычно, приносили в полнолуние, и также до меня однажды дошел слух о могильщиках, что они затаились, пока не утихнут неприятности. По ночам отец всегда куда-то уходил и старался не появляться на улицах засветло. Я тоже не выходил на улицу, даже когда окреп, из-за страха, что соседские мальчики будут смеяться над моей искалеченной рукой. Я и отец часами сидели вместе в абсолютной тишине: он пил пиво, а я палкой выцарапывал рисунки на глиняном полу. Моя голова была полна мыслей, которые заполняли все мои дни. Отец меня не интересовал, разве только в те моменты, когда его взгляд надолго задерживался на мне.
Мать, как и раньше, была занята делами по дому, изредка, по мелочам, скандалила с отцом. Она никогда не обращалась ко мне с ласковым словом до самого вечера. Только тогда, когда отец направлялся к двери, осматривал улицу с одного конца до другого, а затем выскальзывал, как кот, у которого были срочные дела в темноте, мать подходила ко мне, гладила мою голову и приносила попить. Потом она садилась около меня, скрестив ноги, и рассказывала о Мемфисе и ее жизни там в молодости. Истории ее были одни и те же: о своем отце – художнике в храме Птах, брате и о той мастерской, где они жили. Она описывала причалы Мемфиса, рынки, улицы, как будто бы все это имело для нее большое значение. Иногда, слушая ее, я засыпал. Она никогда не спрашивала меня, интересно ли мне слушать все это, и даже не намекала, что эти рассказы относятся ко мне, за исключением одного случая.
Это произошло как-то ночью, когда моя рука болела сильнее обычного и я захотел избавиться от утомительных однообразных рассказов матери.
– Какое мне дело до всех этих художников? – раздраженно сказал я ей. – Кому я нужен – однорукий и ни на что не годный?
– Самым лучшим учеником моего отца был однорукий человек, – быстро ответила она. – Для этой профессии важны способности, а не сила.
Я обиженно молчал, поскольку был переполнен жалостью к себе и предпочитал думать о себе как бесполезном человеке, не пытаясь вернуться к полноценной жизни. Мать показала мне небольшой амулет, который она всегда носила, сделанный из зеленых стеклянных бусинок, надетых на скрученные золотые проволочки.
– За этот амулет, сынок, – не спеша произнесла она, – любой лодочник доставит тебя до Мемфиса.
Я сидел молча до тех пор, пока она со вздохом не забрала свой амулет, а утром, когда отец пристально смотрел на меня, я поймал себя на мысли, что рисую улицы Мемфиса в своем воображении. Я был погружен в мрачные мысли, которые могли бы продолжаться вечно, если бы не одно происшествие, изменившее всю