сводим — к другому стихотворению. Значением стихотворения может быть только другое стихотворение. Это не тавтология, даже не скрытая тавтология, поскольку два стихотворения так же. могут быть одним и тем же стихотворением, как две жизни— одной й той же жизнью. Выход — в истинной истории, точнее — в ёё пользе, а не во вреде, и то и другое в смысле Ницше. Истинная история поэзии — это история о поэтах как поэтах, страдающих от других поэтов, подобно тому, как истинная биография — это история о том, как некто страдает от своей семьи или от им самим же избранного замещения семьи любимыми и друзьями..
Резюме: каждое стихотворение — это неверное толкование родительского стихотворения. Стихотворение не преодоление страха, но сам этот страх. Поэтические неверные толкования, или стихотворения, решительнее критических неверных толкований, или критики, но это различие только по степени, а вовсе Не по сути. Нет истолкований, кроме неверных толкований; и потому вся критика — прозаическая поэзия.
Одни критики важнее других, только (именно) тем, чем одни поэты Важнее других. Ибо критик, точно так же, как поэт, должен стать найденышем поэта-Предшественника. Различие в том, что у критика больше родителей. Его предшественники — поэты и критики. Но — по правде говоря — они же и предшественники поэта; так часто. и даже очень часто случалось в истории.
Поэзия — это страх влияния, недонесение, упорядоченное извращение. Поэзия — это неверное понимание, неверное толкование, неравный брак.
Поэзия (Роман) — это Семейный Роман. Поэзия — это колдовство инцеста, упорядоченное сопротивлением этому колдовству.
Влияние — инфлюэнца, звездная болезнь.
Если бы влияние было здоровьем, кто смог бы написать стихотворение? Здоровье — застой.
Шизофрения — плохая поэзия, потому что у Шизофреника уже не хватает сил на извращенное, преднамеренное недонесение.
Итак, поэзия — это и сужение, и расширение; ибо все пропорции ревизии — сужающие движения, и все-таки созидание расширяет. Хорошая поэзия — это диалектика ревизионистского движения (сужение) и освежающего выхода-вовне.
Лучшими критиками наших дней остаются Эмпсон и Уилсон Найт, ибо они антитетичнее других толкуют неверно.
Когда мы говорим, что значением одного стихотворения может быть только другое стихотворение, мы вправе иметь в виду несколько стихотворений:
Стихотворение — это меланхолия, которую испытывает поэт, сознавая отсутствие приоритета. Неудача в самозачатии не причина стихотворения, ибо стихотворения возникают из иллюзии свободы, из чувства, что приоритет возможен. Но стихотворение — в отличие от творящей души — сотворенная вещь, и как таковая — исполнившийся страх.
Как мы узнаем о страхе? Испытывая его. Каждый глубокий читатель — Простец-Вопрошатель. Он спрашивает: «Кто написал мое стихотворение?» Поэтому Эмерсон настаивал на том, что «в каждом слове гения мы распознаем затем эти упущенные нами мысли — они возвращаются к нам в ореоле холодного величия».
Критика — это рассуждение о скрытой тавтологии: о солипсисте, который знает, что то, что он имеет в виду, истинно, но то, что он говорит, ложно. Критика — искусство познания скрытых путей, ведущих от стихотворения к стихотворению.
ДАЙМОНИЗАЦИЯ, или К0НТР-В03ВЫШЕНН0Е
Сильный новый поэт вынужден согласовывать в себе две истины: «Этос — это даймон» и «Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть». Вопреки своим популяризаторам, поэзия не борьба с вытеснением, но разновидность вытеснения. Стихотворения возникают не столько в ответ на запросы современности, как полагал Рильке, сколько в ответ на другие стихотворения. «Время — это сопротивление», — сказал Рильке, — поэтическому видению новых миров или времен, но лучше было бы сказать: «Стихотворения предшественника — это сопротивление», ибо Befreiimgen, или новые стихотворения, рождаются из более важного, чем предполагал Рильке, напряжения. Для Рильке история — перечень людей, родившихся слишком рано, но как сильный поэт Рильке не позволял себе признаться в том, что искусство — перечень людей, родившихся слишком поздно. Не диалектика искусства и общества, но диалектика искусства и искусства, или то, что Ранк назвал борьбой художника с искусством, эта диалектика господствовала даже над Рильке, продержавшимся дольше большей части тех, кто преграждал ему путь, ибо в нем пропорция ревизии, зовущаяся даймонизацией, была сильнее выражена, чем в любом другом поэте столетия.
«Демоны таятся в немоте», — пробормотал Эмерсон, и в его произведениях они таятся повсюду, на грани слышимости. Когда древние говорили о демонах, они также (по словам Дрейтона) подразумевали «тех, кто ради величия духа сошелся с Богами. Ибо рождение Инкуба от небожителя означало не что иное, как обладание великим и могучим духом, много превосходящим земную слабость людей». Сила, превращающая человека в поэта, — демоническая, потому что именно в ее власти распределять и раздавать (таково первоначальное значение daeomai). Она распределяет судьбы и раздает дары, воздавая за все, что бы она у нас ни взяла. Это разделение привносит порядок, дарует знание, вносит беспорядок в сферу того, что оно знает, благословляет невежеством на создание другого порядка. Демоны создают, разрушая («Мрамор зала для танцев / Сокрушает злобных фурий сложности»), и все же все, что у них есть, — это их голоса, и голоса — это все, что есть у поэтов.
Демоны Фичино существовали для того, чтобы приносить людям голоса полюбивших их планет. Эти демоны, начиная с Сатурна и вплоть до низшего гения, были влиянием,1 переносящим самые