выросшим тем пацаном — красивым идиотом, что целыми днями сидел на земле в углу уютного дворика и мычал, пускал пузыри из слюней; если б не те же чернильные номера очередей за тою же капустою на ладошках тех же девочек, выросших в женщин и даже успевших состариться; если бы, наконец, не тюрьма.
Еще внутри скобок притулилась церковка (запах ладана и растопленного воска), которой, в числе прочих, вышло в войну послабление от перетрусившего семинариста-недоучки, — туда почти каждый день водила Лику бабка, не умевшая толком ничего объяснить про Бога, про которого толком ничего объяснить и невозможно.
Театр был похож на церковь. Маленькая — сверху и издалека — коробочка сцены, озаренная теплым пламенем прожекторов, — когда-то потом, позже, синим морозным вечером последнего дня ее жития, Лика надолго замрет перед обтянутыми полиэтиленом кубиками-оранжерейками, внутри которых, согревая и рекламируя грузинские розы, таким же теплым пламенем засияют, замерцают фитили стеариновых свечей, — сцена казалась таинственной почти как алтарь, и по ее полу тоже ступали необычно, часто даже и в парчу, одетые люди и необычным голосом произносили необычные слова — вот именно не
Итак, хотя театр и походил на церковь, присутствовал все-таки в нем какой-то изъян — поэтому, если бы ходить в церковь в государстве, где жила Лика, было так же просто, как ходить в театр, первая, надо думать, одержала бы в Ликиной душе верх над последним, однако атмосфера негласного запрета и гласного осуждения, в самом раннем, дошкольном, допионерском, детстве Ликою не замеченная, зато потом почувствованная вдвойне, втройне остро, стала между героинею жития и высокими коваными вратами невидимой, но прочной стеною раньше того возраста, когда, по особому устройству своей души, уже из-за одного существования этого запрета, Лика пошла бы ему наперекор. Переезд же в Москву, на Маросейку, в коммуналку, где Лику так неосмотрительно зачали, к родителям, вернувшимся из мало что покоренной — уже и прирученной, ласкающейся Германии, вывел церковь за пределы Ликиного обихода лет на двадцать, до самого дня отпевания единственной подруги, которая — факт самоубийства скрывался со всею старательностью — покончила собою от безысходности в морозную новогоднюю ночь. Не знающая обряда Лика поцеловала труп прямо в мягкие и теплые губы, не сумев, да, собственно, и не пожелав объяснить их податливость слишком далеко зашедшим разложением плоти, приняла тепло их гниения за некий знак, зов оттуда и, словно очнувшись от четвертьвекового сна, снова увидела церковь. В тот же день — спустя короткое время — явились ей и дары грузинских волхвов: розы, согреваемые свечами.
Но губы и розы будут потом! Пока же — не столько отчужденная от родителей, сколько незнакомая с ними; никем не отлученная от церкви, но с нею разлученная; гонимая из тесной комнаты коммуналки ором и драками младших братьев, которые годились ей скорее в сыновья, Лика жила одним театром, которому обучало ее в небольшой вечерней студийке несколько апостолов Станиславского, самих по себе бездарных, как и положено быть апостолам. Незаметно окончилась школа, а неделю спустя Лику пригласили работать в театр. Студия поневоле обходилась без сцены и зала, даже самых маленьких, игрушечных, и потому еще и к этому моменту театр оставался для Лики чудесным ярмарочным вертепчиком, и не ожидалось в нем ни гуляющих за кулисами сквозняков; ни изрытого гвоздями занозистого пола сцены; ни режиссеровых жен, из спектакля в спектакль, независимо от возраста и таланта играющих все главные женские роли; ни ночных пьянок до разврата и тошноты; ни пахнущих потом и табаком, как солдатские казармы, гримерок на двенадцать человек; ни… Словом, не ожидалось ничего такого, что, вероятно, существует в любой закулисной жизни, даже в закулисной жизни самой церкви. Пока сияло чистое счастье, выразившееся в ощущении растерянности: как это вчерашнюю школьницу вдруг причислили к содружеству жрецов- чудодеев? какое она
Словно наполненный всклянь горячим чаем, обжигающий пальцы столовский стакан, понесла Лика новость домой, но незнакомый отец, оказывается, вовсе не собирался иметь
Ночь Лика провела в театре, куда пустила ее сердобольная сторожиха. Театр был пуст, темен, неуютен, пах пылью. Спать на кожаном диване в коридоре оказалось жестко и холодно. Назавтра Лику за какие-то полтора часа ввели в спектакль, разумеется, на незначительный, первый в многочисленной их цепи, эпизодик, впрочем, куда более интересный, чем так и не сыгранный
Однако стыднее этого естественного, телесного стыда казался иной, духовный, возникавший, когда Лика вдруг ощущала жажду зайти в церковь и перекреститься или в трудную минуту произнести беззвучными губами имя Бога: чаще всего больше не к кому получалось обратиться, некому довериться, и никто другой не был так малотребователен к словам, все равно неспособным передать ее смятение, как Он, — и чем Лика становилась взрослее, тем стыднее становилось ей за этот последний стыд, и уже недоставало сил его выносить, а перестать его чувствовать Лика так и не научилась — только пыталась перебить бесстыдными выведениями на сцену своего маленького, удивительно соразмерного тела, — и они мало-помалу стали для Лики наркотической, неистребимой потребностью, которую — за гранью жития — так и не сумели утолить ежевечерние появления в открытом платье на полукруглой эстраде равномерно освещенного концертного зала: не хватало резких прожекторов в глаза и черноты под ногами. Лика отдавала должное наивному благородству побуждений последнего мужа, Жени, пытающегося своим подарком — несчастным этим
Та же сердобольная сторожиха приютила на первое время Лику у себя, в углу кишащей клопами коммунальной комнатки, отгородив раскладушку старым, прожженным в двух местах утюгом байковым одеялом. Раскладушка в углу стоила Лике двухсот ежемесячных рублей, так что на удовлетворение прочих