поверхности огромного бестолкового города, который волновался вокруг Лики, то здесь, то там выступали островки Истины, Красоты, Искусства, впрочем, ко времени Ликиного успения затопленные уже необратимо, — но особенно Лика отмечала спектакли некоего Режиссера: они отличались даже от самых лучших спектаклей других режиссеров простотою и ясностью мысли, не требовавшей себе в помощь ни эффектных декораций, ни разноцветного света, ни автоматически трогающей зрителя музыки, ни участия звезд. Казалось, Режиссер знает секрет прямого разговора с Богом, — поэтому спектакли его хотелось перенести с профессиональных и самодеятельных, где они исполнялись, площадок на луг или в городской дворик: спектакли только расцвели бы. Лика мечтала научиться играть так же, как играли артисты в спектаклях Режиссера (странно: по другим их работам можно было подумать, будто артисты эти посредственны или бездарны!) — но разгадать Режиссеров секрет в одиночку оказывалось не под силу. Театр довольно давно распался в Ликином сознании на два: на тот, из детства — и теперь в нем царствовал ее Режиссер, в которого, хоть и не видела его никогда, Лика была капельку влюблена, — и другой, с маленькой буквы, который, как получалось, не имел к детству никакого отношения и в котором она работала, — и Судьба позволила, чтобы на микроскопический срок, по счастию, совпавший с расцветом Ликиных сил, эти два театра соединились в один.
Должно быть, никто в труппе так не обрадовался приходу нового главного, как Лика, но никто и не испытал столь скорого и болезненного удара: просмотрев текущий репертуар и прогон готовящегося к выпуску спектакля, в котором, кстати сказать, Лике досталась весьма заметная роль, Режиссер выступил на худсовете со страстной иеремиадой по поводу — если ее можно так назвать! — эстетики вверенного ему театра, а в качестве примера наиболее яркого выражения этой эстетики — что поделать! на сцене Лика всегда жила предельно ярко! — привел актерские работы как раз нашей героини. Мир не без добрых людей, и уже час спустя Лику поставили в курс устной рецензии Режиссера. Прошедшая в слезах черная ночь показалась актрисе моделью ее будущей жизни с тем разве отличием от последней, что все-таки разрешилась утром. Прежде чем навсегда покинуть Театр, Лика положила испить чашу горечи до дна — так, во всяком случае, был определен этот поступок для Судьбы, чтобы, не дай Бог, не выдать ей Надежду, — и пошла услышать приговор непосредственно из уст кумира, которого до тех пор так и не увидела изблизи ни разу. Кабинет, куда стечение обстоятельств приводило ее иногда и раньше, показался Лике незнакомым оттого только, что на дальнем его конце, за канцелярским столом с исцарапанными тумбами, стройно сидел небольшого роста изящный, в светлом в талию костюме, человек с гривою чуть серебрящихся, спадающих на плечи la page волос. Толстые, выпуклые стекла сильных очков не позволяли разглядеть глаза хозяина кабинета, и это обстоятельство помогло Лике нарушить слишком уж затянувшуюся паузу: то, что вы говорили обо мне на худсовете — правда? Что говорили? Откуда ей это известно? По какому праву задает она свой вопрос? — Режиссер имел сотню возможностей перевести беседу на обычные для подобных бесед рельсы, но недаром же Режиссер не держался подолгу ни в одном театре: да, — и утвердительный кивок. Впрочем, Лика знала это и так. И вы считаете, что мне вообще следует уйти из Театра? — слово Театр Лика произнесла с большой буквы, и Режиссер это понял — потому замешкался на секунду — вот она, Надежда! — перед таким же сухим, как и первый, ответом: да. Лика не поверила бы никому на свете. Кроме него. Спасибо. (Пауза.) До свиданья. Повернулась и пошла. До дверей кабинета она шла долго — всю свою предыдущую жизнь, — поэтому голос Режиссера успел догнать Лику, даже проникнуть в сознание: минуточку. — ? — Я попробую порепетировать с Вами. Спасибо и до свиданья были сказаны раньше. Осталось взяться полусогнутыми пальцами за латунное, коренастое, с выступающей по краям перекладиною, «П» дверной ручки, потянуть его на себя, переступить порог, потом дотянуть до упора другое, зеркальное, «П», — и бессильно, с закрытыми глазами, прислониться к холодной стене, окрашенной в уровень Ликиного роста серой масляной краскою, ощупывая мыслью задержавшую над пропастью едва заметную, но прочную ниточку: не могло же, в конце-то концов, статься, чтобы Голос, столь настойчиво призывавший некогда в Театр, оказался лживым!
Лика еще не знала, что в ее стране существуют силы, способные заглушить любой Голос или заставить поступать ему наперекор, что силы эти в очень скором времени скрутят ее Режиссера, вытащат из-за старенького исцарапанного стола, пропустят через мясорубку следствия, закрытого суда и пересылок и бросят в забытый Богом вятский лагерь, где следы Режиссера затеряются навсегда — за одно только то, что любил он не по канонам, определенным этими силами, что мужское тело казалось ему более привлекательным, чем женское. Во всяком случае, ничего иного официально Режиссеру не инкриминировали.
92. Как бы могущественны ни стали мы со временем и в какой бы форме это могущество ни проявлялось, как бы ни давила Идея всею своей тяжестью на людей, какой бы жестокой, четкой и изощренной ни была ее организация и полиция, всегда пребудет охота за человеком, который ускользает от наших сетей, которого мы, наконец, изловим, которого убьем и который еще раз унизит Идею, достигшую высоты и могущества, унизит просто тем, что скажет «нет» и не потупит глаз; пока останется хоть один несломленный человек, Идее, если даже она господствует надо всем и уже перемолола всех остальных, — все равно Идее угрожает гибель… — на эти слова, столь остро анализирующие, столь адекватно, столь законченно определяющие ситуацию Ликиного всегдашнего, с самого, казалось, рождения, существования, но которые своей точностью, своей сказанностью — хоть и произносил их толстенький добряк-алкоголик, бывший студийный Ликин педагог, не склонный ни к анализу, ни к мышлению вообще, — производили впечатление ужаса, — на эти слова так естественно, так нормально, так единственно возможно казалось — сколько бы раз их ни слышать, — отвечать из самой глубины души: Бейте сплеча — это ваше право. А мое право — продолжать верить и говорить вам «нет». В ежесекундной правде и искренности сценического существования и заключался, оказывается, секрет Режиссера, а тот детский, волшебный театрик с непонятными словами на поверку получался бутафорским, вырезанным из картона и фольги, ибо вокруг него стояли за капустою люди с чернильными номерами на ладошках. В Режиссеровом же Театре — на церковь он, правда, не походил вовсе, но, тем не менее, вполне Лике церковь заменял, — в Режиссеровом Театре непонятных слов не существовало: предельно простые и отчетливые, они выражали только то, что Лика — несколько, правда, смутно — всегда думала и без этой пьесы: Не затем, думала Лика, явился Бог, чтобы все уладить. Он пришел затем, чтобы все стало еще труднее. Он не требует от человека чего-то необыкновенного. Надо только довериться тому, что в тебе есть, поверить в ту маленькую частичку самого себя, которая и есть Бог. Только чуть-чуть подняться над собой. А уж все остальное Он берет на себя. И не с теми Бог, кто сильнее. Он с теми, кто храбрее. А это вещи разные. Бог не любит тех, кто боится.
В ту пору Лика еще не боялась ничего. Два года назад она не испугалась войти в кабинет главного; не испугалась показать в короткий испытательный репетиционный срок, который главный назначил, все, на что способна, все, чем была; не испугалась потребовать и от Режиссера всего, на что способен он; Лика не испугалась и пришедшей к ней славы; не испугалась одной за другою идущих к ней главных ролей; не испугалась и этой, самой своей Главной, роли: Я только говорю, что воля Его свершилась, пусть даже Он пожелал послать мне гордыню и осудить меня на вечные муки. Ведь это тоже Его право. Ей, наверное, и в самом деле грозили вечные муки, но не могла же она противиться голосам, которые так давно и так внятно заклинали ее: Жанна! Жанна! Чего ты ждешь? Великая беда грозит Французской державе! — и пусть, что звали Лику не Жанною, она прекрасно понимала, какой державе грозит великая беда. Слова ее маленького умного Карла: простолюдины станут хозяевами королевства через несколько веков — и наступит пора резни и самых чудовищных заблуждений, звучали бы страшным пророчеством, если бы она могла забыть хоть на мгновение, что написаны они совсем недавно, каких- нибудь два десятка лет назад, когда она уже существовала на этой Земле, а пророчество, отвратительно и неотвратимо сбывшееся, унесло не один миллион жизней, искалечило не один миллион душ. Понимала она и то, что ее, уже ступившую на стезю, не ждет никаких счастливых концов, никаких концов, которым нет конца, и когда она кричала в зал с занявшегося бутафорским пламенем костра: распятье! Арсения, сидевшего с Равилем в полутьме девятого ряда, на чужих местах, натурально подирал по коже мороз, потому что крик этот был стопроцентно истинен, потому что Арсений знал и в собственной жизни моменты, когда ему, атеисту, точно так же хотелось закричать: