А я, — ухмыльнулся Живопыра, поигрывая пистолетом, — могу превратить его день в ночь!
Но в его выжженной пустыне промелькнуло сомнение.
— Умирая, отец сказал мне: не плачь — твоими слезами будут мыть ноги. И на мне трупов больше, чем колючек в хвосте у лошади, — он воткнул палец в распятие: — А это, это только обещает сделать дальнозорким, а делает близоруким.
Он стал, как кактус, и, боясь наколоть глаза, от него все отвернулись. Как на кресте, повисло молчание.
— Богов давно порешили, — прочитал его неграмотный Эрнандес. — Теперь ни Бога, ни чёрта.
Человек в чёрном беззвучно рассмеялся, а рыжий удивился:
— Разве можно похоронить солнечного зайчика?
Все слышали разговор, игроки в карты и ухом не повели, зато бандиты навострили уши. Отступать было некуда, Живопыра перевернул револьвер курком вниз и почесал рукояткой подбородок.
— Вот и посмотрим, — надул он щёки, — если ты бессмертен, тебе ничего не сделается, а если только крут, заплатишь!
Теперь и бандиты почуяли неладное.
— Уймись, Эрнандес — урезонивали они, — видишь, человек не в себе…
Но Живопыра скалился, как крыса, и крутил барабан, собираясь пересчитать всех пулями. От его горящего взора перестрелка вспыхнула, как сухой вереск. Прежде чем умереть, Эрнандес положил на пол бывших друзей и, изрешечённый пулями, стал пропускать свет. Напоследок он выстрелил в рыжего. Увидев, что тот не падает, на радостях выпустил всю обойму.
Опять твои козни, — вздохнул рыжий, когда дым рассеялся. — И снова гибель богов…
Никакой отсебятины, — возразил чернявый, опираясь на трость, которая вела его к двери, — мы люди маленькие, это «Фатум», «Рок» и «Вещун», — он указал тростью на игроков, — кидают жребий, а мы подчиняемся.
Рыжий задумался.
А всё же я возьму Эрнандеса с собой, — после некоторых колебаний произнёс он. — Эрнандес на секунду уверовал, а девяносто девять богоборцев дороже мне одного равнодушного… Кстати, его отец у тебя?
Да-да, — согласился Неволин, выпуская кольца дыма и вспоминая Гермагена, — жизнь — сон.
Только чей? — рассмеялся Онисим и поведал с чего все взяли, что
У одного человека была жена, как роба заключённого, и дети — иллюстрации болезни Дауна. Рожая последнего, жена кричала так, что оглохла повитуха, и с тех пор не могла остановиться. Зато во сне мужчину окружали женщины, грудь которых могла отдавить глаза, а ноги свести с ума евнуха. И они дрались туфлями за ночь с ним. В жизни ему везло, как утопленнику, его радости умирали, не успев родиться, и он бегал между их могил, как кладбищенская крыса. А во сне, прежде чем остановиться, шарик в рулетке спрашивал, на какой цвет он поставил. Днём он считал в кармане дыры, а ночью понимал, почему куры не клюют денег. Так его пространство раскололось, а время раздвоилось: с опущенными ресницами летело, как стрела, с поднятыми — текло по усам.
Но близкие грызли его, как сахарную кость, а жизнь била всё сильнее. Он еле успевал уворачиваться от её тычков и подставлять левые щёки, и оттого спал всё дольше. Он стал, как слепой: во сне видел море, скалы, темневших в ночи чаек, а наяву — ничего. В конце концов, он пробудился всего на минуту. «Жизнь — сон», — развёл он руками.
С тех пор его выражение прицепилось к миру, как репейник.
Жизнь большинства людей бедна событиями. Всё яркое в ней относится к разговорам, снам или книгам. Даже халиф с нетерпением ждал ночи, когда услышит сказку, и неизвестно, что вынесено за скобки бытия — тусклые будни или истории, которые их отрицают. Они светят нам огоньками в ночи, скрашивая путь между выверенными станциями, ибо вымысел пронзительнее реальности, как песнь ямщика — голой, заснеженной степи.
Жизнь — это тысяча и одна ночь. Смерть — тысяча вторая.
В тот вечер кружила метель, а ветер выл не своим голосом. Неволин сидел поперёк кровати, спиной к стене и, болтая ногами, рассказывал Онисиму про уличного прохожего, похожего на снеговика, про то, как будут судить после жизни.
«Все готовятся к последнему слову, — внимательно выслушав, вздохнул Слушко. — Но по какому лекалу его кроить?» Он начал перебирать руками бороду, будто разыскивая там подходящую историю, но достал карандаш. И быстро набросал на салфетке
Когда на изнеженном Юге проповедовал Назаретя-нин, на суровом, как правда, Севере объявился Бурляй Тунгус. Он потеснил засиженных слизняками идолов и был проклят за то, что нарушил их поросшие мхом законы. Одни сравнивали его с северным сиянием, а другие — с водяным. Он был старше воздуха и обжигал, как лёд, ходил по болотам, как по мерзлоте, а клюквой питался с такой же жадностью, как и слухами.
«Плоть не может кланяться плоти, — учил он, взобравшись на холм, запорошенный жухлой травой, — у всех один отец — Великий Дух, и чтить родителей — значит грешить! — Тунгус был плешив, и снежинки шипели на его лысине, как на сковородке. — А разве на свете есть блуд? — надув щёки, выл он, как северный ветер. — Плотью нельзя согрешить, земле не осквернить неба! Воздай же земле земное, а небу — небесное!»
После таких слов Бурляя часто мазали тюленьим жиром и валяли в перьях, соединяя на его теле небесное и земное. Но он оставался неукротим. Его яловые сапоги топтали северное бездорожье, а в жилах закипала кровь, от которой пьянели комары.
«Кабан дерёт берёзу, волк — кабана, а охотник — волка, — косился он поверх косматых голов. — Так устроил Великий Дух, а быть милосердным — значит бунтовать! — Бурляй медленно жевал слова, но они разлетались по округе гагачьим пухом. — Любовь делает слабым и немощным, — доносилось в ледяной синеве, — глупый лосось нерестится в верховьях рек, где кормит медведей и орлов. Любовь, как стрела, — отвлекает свистом, а несёт смерть…»
Короткими северными днями Тунгус кочевал по пропахшим кострами чумам, меняя своё слово на мех выдры и заворачивая его в шкуру росомахи, а полярной ночью, длиной в жизнь, гадал, воткнув палку в помёт. Он считал звёзды по их отражению в белесом ягеле и видел линии судьбы также отчётливо, как оленьи тропы. Его окружал холодный, неприветливый мир, от которого глаза заволакивала ряска. К нему приходили немыми, а уходили глухими.
«Любовь — это ненависть, — распинался он в натопленном чуме, кашляя от дыма, — Великий Дух ждёт от тебя не любви, а правды! А разве похвала создавшему этот кусок мяса не лицемерие? — здесь Бурляй бил себя в грудь, и кулак проваливался в густую шерсть. — Вот мои заповеди, — перечислял он, загибая пальцы и вынув тину из глаз: — Возненавидь ближнего своего, как самого себя, и возненавидь себя, как своего ближнего… — Бурляй повторял это семь раз, и от частого моргания его глаза зеленели. — А главное, возненавидь Великого Духа всем сердцем твоим, и всей душой, и всем неразумением! Отрекись от Него, как от самого себя, и перестань быть солью, которую лижут лоси!»
Постепенно Бурляй входил в раж, и тогда его за версту обходили звери, а птицы избегали пролетать над его головой.
Но ему всё было нипочём. «А молитесь так, — бесновался он, — о, Великий Дух, видим волю Твою на земле и находим её злой, а на небе — не ведаем! Моржей и пушнину забери Себе, ибо не хотим быть обязанными телом, но хотим — духом. Не прощай Себе грехов Своих, как не прощаем Тебе и мы их, и не введи нас в слепоту, но избави от лицемерия!»