грубовато-бодрый, никак не тревожный голос диспетчера:

— Ребята, пора. К ним пошел Ил-28, но мало ли... А у них сейчас вырубятся аккумуляторы.

— Понятно. Лидером?

— Возможно. Готовы?

— Ждем.

— Тогда — свет на полосу!

Во вспыхнувших световых потоках, катящихся сквозь волны действительно рассеивающегося постепенно тумана, показались ползущие вдоль полосы автомашины: пожарная, уже ощетинившаяся раструбами пенных пушек, новогодне-пестрая «санитарка», пара угрюмых лобастых тягачей.

— А вот это зря! — усмехнулся командир Ан-26 и деловито осведомился: — Разрешите взлет «Символу Третьему»?..

 

...А в тесном, плотно забитом аппаратурой ГКП[21] противолодочного корабля жилистый длиннорукий капитан второго ранга сунул в руку стоящего рядом офицера такой же бланк радиограммы:

— Все, старпом! Нашлись летуны!

Он сдернул с держателей микрофон:

— ЦПУ[22] — ГКП! Иван Аркадьич, нашлись! Да, идут к берегу, уже в береговой зоне. Но — ты ж понимаешь... Так что давай на винты все, что имеешь. Что? Нет, вряд ли понадобимся. Но все равно. Давай, пришпоривай своих лошадок. — Он опустил микрофон и через плечо бросил, косясь в карту: — На руле!..

Под низко срезанной кормой, по которой шла золотой вязью надпись «Заядлый», с гудом и рыком вздыбился огромный бугор взбитой винтами в черную пену воды; из прямоугольно-широкой, сплюснутой назад дымогарной трубы рванулся сухой, горячий воздух; серый в сером воздухе и сером море корабль, низко воя воздуходувками, с дробным грохотом расколол на развороте толщу черной волны...

...А по полупустому залу ожидания аэропорта катился близкий гул моторов. Пассажиров было совсем немного — аэропорт небольшой, да и погода не обещала знаменитых аэрофлотовских выгод и скоростей, но те, кто надеялся на свое везение и первые ранние рейсы, уныло подремывали в неудобных креслицах.

Услышав низкий слитный рев самолета, многие зашевелились. Женщина, прикрыв курткой спящего в кресле мальчугана, привычно раздраженно сказала:

— И тут как везде. Для одних даже погода летная, а для других...

Наверно, хорошо, что эта усталая женщина не видела, как Ан-26 пронесся в дымных волнах света, оторвался от полосы и, торопливо убрав шасси и яростно рыча моторами, из патрубков которых били прерывистые бледно-оранжевые струйки выхлопов, полез вверх, пробивая марлевую занавесь тумана, — и пропал, растворился в белесом свете...

 

...Машков, закрыв глаза от яростного бессилия, от горько-оскорбительного ощущения своей теперь полной ненужности, зло отшвырнул карандаш; со стуком полетела логарифмическая линейка.

Он поднял голову и, крепко, до белых вспышек под веками, зажмурив глаза, медленно стянул перчатки и сжал и разжал онемевшие пальцы, будто разминая их.

А в глаза ему радостно удивлялась с фотокарточки Птаха — неизбывная любовь его, его надежда и нежность. Он неотрывно смотрел ей в лицо, вбирая в себя, впитывая, запоминая ее улыбку, ее летящие на ветру волосы. «Ах, Марина, Маринка, жена моя единственная, что ж ты натворила? И как же теперь тебе жить — после меня жить, Маринка? Что ты потом Птахе скажешь?»

Он не трусил, нет. И не слабость то была. Он был хороший штурман и знал, что шансов практически нет. Может быть, только он и сам Кучеров понимали это лучше всех — по-настоящему.

Он медленно оттянул книзу пряжку шлемофона, непослушными пальцами расстегнул замок. Устал, слишком устал...

Машков отвернулся, чтобы не видеть детской улыбки. А кругом был туман, туман, туман. Как тогда. Тогда тоже был туман. Нет, туман был днем, а потом пошел снег, шел весь вечер и ночь, и они под утро чудом сели — его тогдашний командир Серега Воробьев вывалил машину из снега прямо на полосу.

Первое, что они услышали, распахнув люки в мокрую темень, — как гудят моторы тягачей на аэродроме...

 

...Гудели моторы тягачей на аэродроме, когда Машков мчался по снежно-кисельным лужам вдоль тускло светящейся аллеи мокрых тополей, шарахаясь от шипящих струй воды из-под колес прокатывающихся изредка автомашин. Перед железными воротами КПП стоял, урча, политотдельский «уазик». Сашка Иванцов, инструктор политотдела, окликнул его из кабины:

— Машков! Я в ту сторону — ты ж домой? Давай сюда, Витя!

— Да тут пять минут, спасибо. Отдышусь после посадки! — махнул благодарно рукой Машков и проскочил в открывшиеся ворота. Мимо, шипя по мокрому асфальту, прокатился «уазик», Иванцов помахал бледной в темноте ладонью.

Вся прелесть была в том, что он должен был прилететь дня через четыре. Но — неудачи не всегда со знаком «минус». Отказы агрегатов, видимо, тоже имеют свои положительные стороны.

«А зря, — подумалось на ходу. — Надо было подъехать — по такой-то погоде».

Он отвернул рукав куртки. Тут, за КПП, было намного темнее — городок давно спал, — и стрелки ярко светились на циферблате «Штурманских», показывая почти четверть четвертого. «Во, прям как в лучшие времена ухаживаний, сплошная романтика — только в окно влезть осталось». Но в собственное окно влезать как-то неинтересно.

В прихожей он, осторожно включив свет, секунду-другую постоял, вдыхая тепло своего дома — родное тепло спящей в спальне дочки, запах чистенькой, ухоженной кухни, легкий аромат изумительно, прекрасно женственных флакончиков и скляночек на туалетной полочке под зеркалом; и он, глядя на них и держась за холодные, сырые отвороты неснятой куртки, вспомнил искрящийся голубыми вспышками снега луч посадочной фары, отрывистые команды в наушниках, холодный пот в перчатках: «Сядем? Сядем или нет?..» — и испуганно мелькнувшую, дикую в туго-гудящих секундах слепой посадки мысль: «Вот оно — лучшее в жизни, смысл твоей жизни!» Вспомнил ощущение счастья настоящей работы, когда тележки шасси, взвизгнув, ударились о бетон и колеса, сверкая мокрой резиной в отблесках прожекторов, помчались по полосе, — вспомнил все это сейчас и тихонько, беззвучно засмеялся: «Дурак же ты, Витек, ух и дурак!» Счастье-то — вот оно, тут, рядышком!

И он, услышав, как вдруг заколотилось сердце, стал стаскивать набухшую влагой куртку, потом, привалившись спиной к двери, стащил один ботинок, — черт-те кто придумал эту пропасть шнурков и застежек! — осторожно поставил его под вешалку, принялся за второй — и тут увидел Марину, стоящую в дверях спальни, и увидел, что в глазах ее нет сна, а есть что-то непонятное, что-то никогда им не виденное, и он, еще не понимая ничего, испугался этого непонятного, холодного, застыл в нелепой позе, согнувшись боком и с полуснятым ботинком на ноге, и, холодея, шевельнул губами:

— Что с Птахой?..

Он еще говорил эти слова, а уже понял. Понял, что было в ее глазах.

Он медленно стянул ботинок. Все словно проявилось в ускоренном проявителе, словно пошла раскручиваться назад лента кино, и ничего не надо спрашивать, все понятно, все известно заранее.

В одном ботинке он медленно шагнул к двери, заставил себя взглянуть в темноту спальни, ощутив там  ч у ж о е, и, еще не осознав непоправимости того, что он теперь все  з н а е т  и, следовательно, ничего уже изменить нельзя, все уже непоправимо, неизменимо, покатилось по прямым гудящим рельсам, — он, хромая, прошел на кухню, включил свет и, стараясь не видеть отчаянно-наглые и этим незнакомые, чужие, отвратительные и все-таки свои глаза Марины, негромко, отчего-то охрипнув, сказал:

— Документы.

Марина непонимающе свела брови («Будь ты проклята в своих жестах — я ведь все их знаю, все люблю и вижу всегда, и все они мои — или нет, были, были мои!») — он повторил севшим, осиплым голосом:

— Мои документы, все что есть, — и тяжело осел на табуретку, нашаривая на недавно им самим сделанной полочке спички.

Вы читаете Над океаном
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×