ощущая его привычную, какую-то опасную тяжесть, бегло взглянул на Кирюшкина, затем на консервную банку, не торопясь прицелился и выстрелил. Со звоном банка покатилась по кирпичам, знобяще запахло порохом. Кирюшкин, дрогнув ноздрями, выговорил:
— А пушечка-то у тебя работает. — И поднял банку, разглядывая пробоину, договорил: — В общем — нормально. — Он повертел в пальцах банку, снова поставил ее на стол, внезапно, с жадностью в лице шагнул к Александру. — Дай-ка я попробую. Давно я не баловался этой игрушкой.
— Пробуй.
Кирюшкин сжал пистолет заметно напрягшейся рукой, тоже не спеша выстрелил, и сразу же с недовольством кинул ТТ Александру, поймавшему его на лету. Консервная банка по-прежнему торчала на столе зазубренными краями жести.
— Так и знал, — сквозь зубы проговорил Кирюшкин. — Если не попадаешь с первого выстрела — дело швах! Пистолет не моя стихия.
И в ту же минуту он сделал резкий жест, что-то коротко сверкнуло белой искрой, скользнуло в воздухе и вонзилось в край стола, подрагивая костяной рукояткой. Это была та изящная хромированная финочка, которой поигрывал в пивной Кирюшкин.
— Вот это — мое, — сказал он, выдернул финку из дерева, вытер лезвие полой своего щегольского пиджака и спрятал ее в металлический футляр на ремне под пиджаком.
— Тоже неплохо, — похвалил Александр. — Как в кино. Трофейный, американский фильм о ковбоях, взятый в поверженном Берлине. Только зачем?
— Что «зачем»?
— Финка.
— А пушка тебе зачем?
— Привычка. Да и веселее с пушкой ходить ночью по Москве. Чем черт не шутит.
— Он шутит иногда напропалую, — согласился Кирюшкин, — так вот, чтоб он не шутил, финочка нужна и мне. Впрочем — финочка почти игрушечная.
— Когда как. Теперь скажи: для чего мы совершили с тобой экскурсию по следам бомбежки? Может, заинтересовал мой ТТ? С какой стати? Продать — не продам, даже если не будет ни копья. Подарить ради знакомства — не подарю. Так что…
Кирюшкин дружески похлопал Александра по плечу.
— Так что хотел посмотреть, как бьешь из шпалера. Имеющий глаза да увидит. Словам не верю.
Александр отвел плечо из-под руки Кирюшкина.
— Ты мне аплодисменты на спине не устраивай. Скажи точно: зачем тебе это нужно?
— Все, Сашок. Пошли к Логачеву. Глянешь на его голубятню. Логачев знаменит на всю Москву кувыркунистыми, ленточными и черными монахами.
— Кувыркунистыми?
— До войны их называли турманами.
— Хочу посмотреть. Я ведь тоже бывший голубятник.
Как многие замоскворецкие ребята, до войны он водил голубей, устроив в сарае примитивный чердак, гнезда для высиживающих яйца голубок, приполок с нагулом, обтянутым сеткой.
Широкая тень от липы, росшей у глухой стены соседнего дома, испещряла в жаркие дни пятнами и островами крышу сарая, половину заднего двора, в душном запахе листвы и теплого толя стонали изнемогающие в любовной истоме голуби, звали голубок, а они, серебрясь грудками, равнодушно поклевывали коноплю на приполке, и солнечные стрелы скользили по их гордым головкам с аккуратными прическами хохолков. И как возбуждал, как радовал его шум и треск, метельное мелькание крыльев над двором, когда махалом он подымал своих любимцев из тишины беспечного рая, завидев «чужого» в летней синеве за куполами Вишняковской церкви, как азартно было видеть присоединение «чужого» к стае, которая кругами ходила, сверкая белизной в эмалевой глубине неба и как, играя, ярые турманы один за одним будто спотыкались в воздухе, «садились на хвост» и начинали падать вниз, подобно воздушным акробатам, падение их переходило в озорные кувырки, стая снижалась следом за ними, потом наконец с шумом, хлопаньем, с ветром садилась на толевую крышу, и он в охотничьем нетерпении искал глазами чужого, и снизу подкидывал жареную коноплю на приполок нагула, издавая нежный призывный звук, знакомый всем голубятникам: «Кш, кш, кш» — и даже сбивалось дыхание от горячего желания заманить в нагул чужака, затем пойманного приучить к голубятне, увеличить свою стаю, испытывая особое тщеславное чувство. Вид домашних голубей волновал его даже на войне, но видел он их только раза два на брошенных хозяевами фольварках в Восточной Пруссии.
Он демобилизовался в декабре сорок шестого года и в первый же вечер, придя за дровами в сарай, поразился разгрому и запустению — нагул с сеткой был, видимо, кем-то похищен, приполок безобразно сломан, от гнезд не оставалось и следа, лишь коряво обросшие зеленоватым инеем поленья осклизло блеснули при жидком свете зажигалки да почему-то почудился в холодном воздухе горький запах голубиных перьев.
Голубятня Логачева мало чем напоминала довоенную голубятню Александра — здесь чувствовалась зажиточность хозяина, нестесненность в деньгах, удобство и широта в своем деле (а Логачев явно был профессионалом), сарай был большой, двухэтажный, стены первого этажа мастерски обиты вагонкой, вделанные в стены полати застелены солдатскими одеялами, посередине вкопан в земляной пол однотумбовый стол, вокруг тоже вкопаны скамьи с решетчатыми, несколько кокетливыми спинками; лестница на второй этаж — все было оборудовано с любовью и прочно. На втором этаже располагалось царство голубей самых изысканных редких пород, баснословно дорогих — «николаевских», «ленточных», «палевых», «красных монахов», «дутышей», «курносых мраморных»… — царство голубиной аристократии, недосягаемой для безнадежных владельцев скромных «чиграшей», «рябых», «пегих» и «сорок».
Как только Александр вместе с Кирюшкиным вошел в голубятню и тут же поднялся по лестнице, чтобы посмотреть устройство голубиного дома, он хорошо понял, что владелец его не любитель ловить «залапанных чужих», а обладает несметным богатством, и странное щекотное чувство еще полностью не забытой страсти заставило его улыбнуться Логачеву.
— В первый раз вижу такую коллекцию. Здорово! Долго ты собирал красавцев?
— Всю жизнь, — вяло ответил Логачев, и прокуренные усы его неожиданно ощетинились. — А ты чего лыбишься? Своих увидел?
— Своих я распродал до войны. Да у меня таких и не было. — Александр снова улыбнулся, восхищенный слитным воркованием, заполнившим весь второй этаж. — Да, букет ты собрал золотой, Гриша. Не ошибся именем?
— Я тебе пока еще не Гриша! Спрашиваю, чего лыбишься? — повторил вспыльчиво Логачев, и его крошечные, как дробинки, глазки подозрительно засветились.
— Нельзя? Штренк ферботен? — пожал плечами Александр. — Повесил бы для ясности объявление: «Улыбки запрещаются. За нарушение — в морду».
— Не шуткуй надо мной, я не люблю, — предупредил угрожающе Логачев. — Голубятня — храм, а не забегаловка. Особливо для чужих. Здесь молиться надо, а не щериться.
«Нет, Логачев не такой добряк, как показался в забегаловке».
— Пошел к черту, — беззлобно сказал Александр.
— Схлопочешь промеж глаз. Ежели еще вякнешь про черта, сознание на пять минут выключу.
— Что ж, отключай рубильник, — Александр засмеялся. — Посмотрю, как ты это сделаешь. Только не сердись, если я тебя выключу на десять.
— Ну, хватит, хватит пылить без толку! — послышался бодро-властный голос Кирюшкина. — Не для того я привел Сашку, чтобы мы пыль из ковров выбивали. Садись к столу!
И он подвел Александра к столу, где сидели уже знакомые по забегаловке парни — молчаливый гигант «боксер», длинноволосый остроносенький «монах» и незнакомый, совершенно без шеи, круглый человек в поношенном тельнике, капитанской фуражке, его словно ошпаренное обрюзгшее лицо было иссечено лиловыми жилками, как это бывает у пьющих людей; возле его ног в прохладе пола дремала черноухая дворняжка, она то и дело, не открывая глаз, наугад кляцала зубами, отгоняя назойливых мух.