ли, будешь».
В начале предпоследней главы чета Лужиных, прогуливаясь, забредает — но ее предложению — в незнакомый квартал Берлина, и здесь он вдруг узнает дом, где жил его покойный отец. Она говорит при этом, что надо бы навестить его могилу, о чем будет теперь напоминать Лужину до самого конца. Около этого самого дома — «серо-каменного, отделённого от улицы небольшим палисадником за чугунной решеткой» — скорее всего и упал в свой глубокий обморок Лужин по пути «домой», после прерванной партии с Турати. Доказательство этому находится только одно, но зато очень сильное: и здесь и там палисадник и решетка, причем когда два пьяненьких немца находят лежащего на панели Лужина, эта подробность повторяется — «у решетки палисадника лежал согнувшись толстый человек без шляпы» — словно бы для того, чтобы неопытный читатель, упустивший эту подробность тремя страницами раньше, заметил бы ее хоть теперь и насторожился — она пригодится ему в конце книги. Итак, Лужин, который в безпамятстве бежит «домой», подальше от приоткрывшейся клетчатой бездны — в усадебный свой дом, как за двадцать лет перед тем бежал туда со станции — падает в изнеможении у ворот «отчего дома» и уж конечно маршрут его побега но улицам ночного Берлина разечитан той же силой, которая подвела Лужиных к этому самому дому в предпоследней главе, неощутимой силой, неизменно участвующей в жизни Лужина: духом его покойного отца.
Однажды я решил вычислить тот ключевой день лета 1928 года, когда повествование внезапно делает скачок в середине одного длинного периода в четвертой главе. Исчисление это возможно благодаря той неожиданной и непрошенной точности, с которой Лужин отвечает на непритязательный вопрос о том, как давно он играет в шахматы. Восемнадцать лет, три месяца и четыре дня, отвечает Лужин после напряженной паузы, во время которой он сосредоточенно считал, а спрашивавшая мучалась мыслью о безтакт- ности вопроса. Как и во многих других местах романа, эта прелестная, психологически точная сценка, чудесно освещающая характерные черты обоих — его педантическое чудачество и детский буквализм, ее деликатную совестливость, — одновременно служит и иным нужцам, в этом случае структурно-поэтическим. Учреждая опорные даты для хронологической организации романов, Набоков почти всегда выбирал те, что имели для него частное воспоминательнос значение. Здесь мы знаем, что начало шахматной страсти Лужина приходится на вечер годовщины смерти его деда-музыканта. В 1910 году он пришелся на Светлое Воскресенье, которое в России в том году праздновалось поздно, 18 апреля (1 мая по Григорианскому календарю). Таким образом, путем обратного исчисления, находим, что чрезвычайной важности день, когда около Лужина появляется вдруг удивительная, безымянная женщина, пытающаяся отвести его от бездны, под незримым руководством духа его только что умершего отца, был 21 июля — день рождения отца Набокова.
Даже по первом чтении невозможно не заметить, что шахматная тема «Защиты Лужина» настойчиво и последовательно выражается в терминах музыки. Фундаментальной причиной тому, как показал Бойд, является направляющая сила покойного лужинского деда с материнской стороны, композитора, известного своей изощренной техникой.
Его невольным агентом оказывается скрипач, исполняющий его произведения на вечере в его память в доме Лужиных в 1910 году. Этот вот скрипач и заражает (уже приготовленную) душу Лужина магической гармонией шахмат, причем посредством музыкальной аналогии: «Комбинации как мелодии. Я, понимаете ли, просто слышу ходы». Музыкальная терминология, даже довольно специальная, гораздо все же доступнее шахматной. Вся роковая, не на жизнь, а на смерть игранная — и прерванная — партия с Турати описана совершенно как соната, с движениями, темпами, с переплетом тем и с отложенным финалом. Когда Лужин познакомился с алгебраической записью ходов, он открыл в себе способность, которой обладал и его дед — «часами читать партитуру, слышать все движения музыки, пробегая глазами но нотам, иногда улыбаясь, иногда хмурясь, иногда на минуту возвращаясь назад, как делает читатель, проверяющий подробность романа, — имя, время года».
Набоков тут, разумеется, предлагает своему читателю кое-что проверить, сопоставить и запомнить на будущее.
О времени года говорилось в предыдущей заметке. Заметим теперь и некое имя в этой связи — Турати, с которым Лужину предстоит антифонная партия. Слова «партия» и «Турати», сливаясь, образуют итальянскую партитуру, с ничтожным осадком в виде «яти». В конце одиннадцатой главы, после венчания, у Лужиной перед сном «почему-то слово «партия» все проплывало в мозгу, — хорошая партия, найти себе хорошую партию, партия, партия, недоигранная партия, прерванная партия, такая хорошая партия». «Передайте маэстро мое волнение, волнение…». Двусмысленность назойливого слова здесь нарочита, конечно, и давление двух действующих на Лужина и его жену сил вкладывает в него свой смысл: «дед- композитор» шахматно-музыкальный, «отец» — житейски-матримониальный.
Последняя фраза отсылает нас не только на тридцать страниц назад к девятой главе, где турнирный посыльный говорит невесте Лужина: «…Неоконченная партия! И такая хорошая партия! Передайте маэстро… моё волнение, мои пожелания…», но и еще дальше вглубь книги, к исходной точке шахматно- сонатной темы, когда скрипача зовут вернуться в залу: «Вас ждут, маэстро». — «Я бы лучше партишку сыграл, — засмеялся скрипач, идя к двери. — Игра богов. Безконечные возможности».
Между предметами, которые Лужин с великой тщательностью рисует во время краткого увлечения этим занятием, имеется симпатичный куб «с маленькой тенью». Закончив его, он уходит и уносит с собой рисунок, и его жена говорит, вздохнув, «интересно, куда милый Лужин его понесет». Сорок пять страниц спустя выясняется, что он повесил его в ванной: когда он врывается туда и запирается, наше внимание тотчас привлекает висящий на стене рисунок карандашом: «Куб, отбрасывающий тень». Интересно, что в той ранней сцене его теща, увидев этот куб, заметила: «Здорово, прямо футуристика», что можно в ретроспективе понимать предсказательно. Впрочем, в английском переводе Набоков вместо футуристики поставил смешное здесь слово «cubism».
В иных отношениях Лужин также напряженно и сосредоточенно сознает, что ходит посреди сетей враждебных козней, как и несчастный молодой человек из «Условных знаков», страдающий патологической формой самозамкнутого эгоцентризма. Он чувствует, что «природные явления на каждом шагу накрывают его своею тенью… все на свете зашифровано, и сам он служит всему на свете темой… Он должен быть всегда настороже…» Это весьма напоминает болезненную бдительность Лужина, вечно ожидающего комбинационные нападения на его непрочную позицию. К концу книги зрение его прогрессивно помрачается и он чувствует, что «стоит под шахом» в отношении всякого предмета.
Эти смутные подозрения в обоих случаях небезосновательны — Набоков ведь не пустой психолог- наблюдатель, и хотя прямо не указывает причину душевной болезни, но дает читателю, во-первых, понять, что причина эта существует и вполне конкретна, а во-вторых, дает ему средство самому ее отыскать. Обоих героев их подозрения доводят до самого края бездны, оба прибегают к силе тяготения как средству покончить с собой — главному из немногих, в сущности, средств к самоубийству, находимых в «природных условиях». И как в разсказе вышестоящей темой является тема боли и нежности, то и дело растрачиваемой и восполняемой, так и в романе «нежная жалость», «такая жалость» сочетается с «такой мукой», жалость и мука истребительной страсти и нетребовательного сострадания.
Сходство усиливается одной курьёзной, хотя вероятно случайной подробностью. В «Условных знаках» набор баночек варенья, который бедные родители приносят сыну на рожденье в больницу для душевнобольных, открывает целую череду дурных предзнаменований и приуготовляет трагический (как будто, хотя и необязательно) финал разсказа, в котором отец читает вслух ярлычки на банках, причем их названия строго следуют шкале возрастающей терпкости. Лужин же, по пути «домой» после партии с Турати, мечтает о том, как «будет в усадьбе питаться из больших и малых банок». Он большой сластена, и Валентинов знал это и поощрял. Знала это и будущая его жена, принесшая ему в номер коробку шоколада, которую, однако, пришлось унести обратно (ему было нехорошо вследствие турнирного переутомления), как родителям больного юноши пришлось забрать принесенные ему в подарок надень рожденья баночки с вареньем (занявшие в конце свое место в ряду «условных знаков» этого дня). Еще раньше, она пользуется