Версия Пнина Версия N.
У Пнина была балтийская тетка У N. была балтийская тетка
Ходотов, «знаменитый в провинции актер» Анчаров, «провинциальный актер-любитель»
Роберт Гори, «управляющий имением» Боб Горн, «служащий железной дороги»

Интересно, что в последней главе, то есть изнутри версии N., Пнин утверждает, что никогда не играл роли рогатого мужа в пьесе Шницлера и не встречался с N. ни тем летом, ни прежде.

Эта заключительная глава вообще отбрасывает сомнительный и даже тревожный свет на предыдущие. Без нее читатель признает всеведение повествователя, механически-послушно принимая на веру то известное условие договора между сочинителяем и читателем, которое подразумевает, что привилегии повествователя третьего лица до известной степени распространяются и на перволичного. Но если этот повествователь сам полагает строгие границы сведениям о своем предмете, как это делает N. в последней главе, то читателю остается только развести руками.

Можно, конечно, попытаться натянуть правдоподобно-рациональное объяснение этим и другим противоречиям: N. мог бы набрать разных лакомых подробностей жизни своего героя в Вэйнделе у Гагена, у Клементсов, у Тэеров, и конечно уДжэка Коккереля; многие частые гости Соснового (Шато, Роза Шполянская, Болотов) безусловно могли бы предоставить сырье для описания лета 1954 года в пятой главе; и не так уж трудно было бы раздобыть сведения, потребные для написания второй половины второй главы (брак Пнина, морское путешествие в Америку, приезд Лизы в Вэйндель) и даже главы четвертой (Виктор Винд). N., «крупный русский писатель», мог бы употребить затем свое мощное воображение, чтобы законопатить зияющие дыры, сочинить недостающие связи и переходы, переменить все имена, включая имя главного героя, и так далее[103]. Такая книга, которой отлично подошло бы название «Мой бедный Пнин», имела бы вид логической задачи, весьма напоминающей тот странный род шахматных задач, который называется ретроградным: они решаются путем кропотливого аналитического разследования, цель которого — возстановить ход за ходом всю партию, двигаясь вспять, причем нужно тщательно проверять разные тематические возможности, например, неожиданные превращения пешки в более слабые (чем ферзь) фигуры, взятие en passant, утрату привилегии рокировки, замысловатые подкопы и логические ловушки[104] . В таком случае последняя глава являлась бы отправным пунктом: Пнин покидает Вэйндель в то время, как N. в нем поселяется и решает написать книгу о жизни и приключениях Пнина.

Этого разряда замысел осуществлен в биографии Севастьяна Найта, написанной (как будто) его сводным братом В., и не только блестяще осуществлен, но еще и помещен отчасти в условия именно шахматной задачи ретроградного тина: В. начинает свою книгу сразу по смерти Найта и доводит свой разсказ до самой этой смерти, то есть до логической отправной точки изследования жизни человека, одновременно являющегося и последней точкой в повествовании об этом изследовании. И хотя в этой более ранней книге финал тоже бросает странную и очень длинную тень сомнения на весь только что законченный роман (так как неизвестно, кто пишет чью биографию и кто кого сочинил), Пнин представляется нам еще более сложно устроенным сооружением. Его спокойное течение безпощадно обманчиво; его освещение фосфоресцирует и мигает; его мощеную поверхность там и сям пересекают бездонные трещины сейсмического как будто происхождения. Для сравнения, и чтобы испытать странность развязки Пнина, вообразим, что в конце «Истинной жизни Севастьяна Найта» мы узнаем, что Клара Бишоп родила двойню (анеумерл ар одами), что слугу-француза Найта зовут Palechine, и что В. впервые увидел своего брата в 1922 году в Париже. Туго натянутую, казавшуюся такой прочной пленку причинно- следственной ткани точно ножом полоснули в трех местах, и быстро расширяющиеся эти прорехи побежали бы в разных направлениях, обнажая новые странные вещи, прежде скрытые.

Едва заметные сдвиги, слабые толчки, и легкое дрожание стекол в первой половине Пнина сказываются в нечастых и нежданных вторжениях повествователя в пространство повести; чем дальше в лес, тем они делаются более явными и настойчивыми, особенно в пятой главе, когда Пнин и Шато говорят о N., и в шестой (тема двойника, начинающаяся фразой «мы с Пниным давно примирились с тем…», и уже приведенное наблюдение Джоаны Клементе о художественной манере N.). Но землетрясение в последней главе не только разрушает некоторые к тому времени уже установившиеся ходы, но по многим признакам совершенно преобразует всю местность романа. Однажды прочитав его, серьезный читатель уже никогда не сможет перечитывать, например, сцены «погружения в прошлое» (когда Пнин как бы проваливается под лед настоящего вглубь прошедшего) с тем же ощущением доверия, которое подразумевается и даром дается в обычных романах. Одно дело сознавать, что N. пользуется этими приступами Пнина, или лучше сказать, наваждениями (которые он сам на него и наводит) как удобным средством снабжать читателя сведениями о своем герое, как это происходит в нечетных главах (1-й, 3-й, и 5-й), прибегая к заурядным «объективным» ретирадам в прошлое-удаленное в главах четных; но совершенно ведь иное дело открыть для себя при перечитывании этих глав, что, во- первых, очерчивая границы своей осведомленности, повествователь косвенно признается в том, что вынужден был сочинить некоторые эпизоды — например, детскую болезнь Пнина, его любовь к Мирре Бедочкиной или воспоминания о родителях, всплывающие в каждой нечетной главе; во-вторых, что его герой не признает даже и тех эпизодов своей жизни, которые N. описывает, как будто полагаясь на свою память, а не на воображение, и что он возмущен тем, что N. подделывает его прошлое; в-третьих, что повествователь оказывается весьма неприглядным человеком, высокомерным даже до спеси, холодным, немилосердным, «злым выдумщиком»; наконец, в-четвертых, что он прекрасно сознает неустранимость таких подозрений, возникающих при повторном чтении, учитывает их, и более того, включает их в какой- то далеко ведущий общий план всего романа как составную часть его философской подоплеки!

Нельзя с самого начала книги не видеть, что N. нарочно оставляет явные признаки своего присутствия и самовластного правления. То тут, то там встречаются ремарки как будто в сторону, а на самом деле прямо в лицо бодрствующего читателя: «Тут уж я его врач» (сказано перед тем, как с Пниным случается его первый в книге странный припадок, порождающий караван воспоминаний); «Не думаю, что он кого-нибудь любит» (о Викторе Винде); «О, невнимательный читатель» (подталкивая внимательного к легкому решению задачи, которое, однако, оказывается с изъяном[105], и множество других подобных вторжений и прямых обращений. Крометого, персона N. виднаив тематической оркестровке сюжета. Несколько раз в ходе своего повествования N. показывает, как Пнин, доведенный едва не до отчаяния, подходит чрезвычайно близко к решению загадки своего бытия, но когда остается только руку протянуть, чтобы схватить наконец «ключ к чертежу», спрятанный «злым чертежником… с такой неимоверной тщательностью», ключ вдруг превращается в белку или в гирлянду из рододендронов, волнующихся на ветру, которые не только не размывают «удобопонятного рисунка некогда окружавших Тимофея Пнина вещей», но, напротив, послушно обнаруживают, неведомо для бедного Пнина, тот самый строгий, разсчитанный чертеж, который он ищет (и белка, и рододендроны были в его петербургской квартире и появляются на важнейших перекрестках его жизни в романе). По разсчету N., Пнину вручается искомый ключ, но он безучастно на него глядит, вертит в руках и бросает, пожав плечами, не узнавая его — ибо нельзя ни понимать, ни тем более видеть рисунка, которого ты сам составная часть.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату